1Полная и безоговорочная капитуляция перед женщиной, которую полюбил, разрывает все узы, освобождает от всех цепей, остается только одно: страх потерять ее, а это-то и может оказаться самой тяжкой цепью из всех возможных.
Остановиться, присесть, закурить сигарету или не садиться, не закуривать, думать или не думать, дышать или не дышать – какая разница, все равно. Сдохни прямо тут же – и идущий следом переступит через тебя; пальни из револьвера – и другой человек выстрелит в тебя; завопи что есть мочи – а у него, как ни странно, тоже здоровенная глотка.
Жри в стоячках с их кормушками, прорезями для монет, рукоятками, грязными пятицентовиками. Рыгни, поковыряй в зубах, напяль шляпу, топай, выбирайся, вали отсюда, усвистывай, мозги твои тебе ни к чему.
Я обессилен любовью. Умираю от любви. Какая-нибудь мелочь вроде перхоти – и я сдохну, как отравленная крыса.
Вот он я! Бери меня или бей насмерть! Проткни мое сердце, вышиби мозги, вспори легкие, исполосуй кишки, почки, глаза, уши. Если хоть один орган останется нетронутым – ты обречена. Обречена навеки быть моей, и в этой жизни, и в следующей, и во всех мирах, которые еще могут прийти. Я обезумел от любви, я – меджнун, сниматель скальпов, душегуб. Меня нельзя насытить. Я буду есть волосы, серу из ушей, высохшую кровь, пожирать все, что хоть в какой-то степени ты можешь назвать своим. Покажи мне твоего папашу с его воздушными змеями, скачками, с его ложей в опере – я сожру все это, живьем проглочу. Где твое любимое кресло, твой любимый гребень, твоя пилка для ногтей? Тащи их сюда, я их слопаю одним махом. У тебя есть сестра, она еще красивей тебя, говоришь? Подай-ка и ее – я обглодаю все мясо с ее костей.
Я верю в это. Верую. Верую во единого Бога Отца и в Иисуса Христа, Сына Божия, единородного Отцу, и благодатную Деву Марию, в Святого Духа, в Адама-Кадмона, в хромированный никель, в окислы хрома и ртутный хром, в водяную дичь и водяные лилии, в эпилептические припадки, в бубонную чуму, в злых дэвов, в противостояние планет, в бейсбольную биту, в революции, в потрясение основ, в землетрясения, в войны, в циклоны, в Кали-Йогу и в хула-хупу . Верую. Верую. Верую, потому что иначе я превращусь в свинцовое тело, лежащее недвижно ничком и обреченное на вечную тоску.
Если человек искренний и доведенный до отчаяния, человек вроде меня, всей душой любит женщину, если он готов отхватить себе уши и отправить их ей по почте, если он исписывает бумагу кровью своего сердца, если он пропитает эту женщину своей тоской, своей болью, своим стремлением к ней, если он никогда не отступится от нее – ей невозможно будет ему отказать. Самый невзрачный, самый немощный, самый не заслуживающий внимания мужчина должен победить, если он готов пожертвовать всем, всем до последней капли крови. Нет такой женщины, которая способна отвергнуть дар абсолютной любви.
Просто настоящее было таким полным, что для прошлого и будущего места не оставалось.
Взрослый пишет, чтобы очиститься от яда, накопившегося в нем за годы неправедной жизни. Он пытается вернуть свою чистоту, а добивается лишь того, что прививает миру вирус разочарованности. Никто не напишет ни слова, если у него хватает смелости поверить в то, что он живет в правильном мире и живет так, как, по его мнению, следует жить.
Ему хочется лишь, чтобы мир стал местом, где можно было бы жить жизнью воображаемых образов. Первое слово, которое он с дрожью доверяет бумаге, это слово раненого ангела: «Боль». Переносить слова на бумагу – все равно что накачивать себя наркотиками. Видя, как разбухает у него на столе рукопись, автор и сам надувается бредом величия.
Ничто на свете – ни принцип, ни идея – не действенны сами по себе. Они, включая и идею Бога, работают лишь тогда, когда осознаны всем сообществом людей.
Меня всегда привлекал человек, затерявшийся в общей сутолоке, настолько обыденный человек, что его присутствия даже не замечаешь.
Великое произведение искусства, если оно завершено в какой-то мере, призвано напоминать нам или, скажем так, погружать нас в грезы о чем-то текучем, неосязаемом. Это то, что называют универсумом. Это не постигается разумом, это можно либо принять, либо отвергнуть. Если мы приняли – в нас вдохнули новую жизнь. Если отвергли – мы хиреем.
Если бы мы воспринимали себя как единое целое, как произведение искусства, то весь мир искусства умер бы от истощения.
Мир этот – во мне; он совершенно не похож на другие знакомые мне миры. Никак не думаю, что он моя личная собственность – это просто мой личный угол зрения, и в этом смысле он единственный в своем роде. Но начнешь высказываться на таком единственном в своем роде языке – и никто не поймет тебя: великое сооружение останется неувиденным.
Моя политика – сжигать мосты и смотреть лишь в будущее. Если я ошибаюсь, то это всерьез. Когда споткнусь, то падаю на самое дно пропасти, пролетаю весь путь до конца. Единственное, что меня выручает, – моя живучая упругость. Мне всегда до сих пор удавалось отскакивать. Как мячику.
Каждый день мы убиваем в себе лучшие порывы. Вот откуда наша душевная боль, когда строки, написанные рукой мастера, воспринимаются нами как наши собственные; это о нас, о слабых ростках, затоптанных из-за неверия в собственные силы, в свои мерки добра и красоты. Любой из нас, если он отречется от суеты, если он будет беспощадно честен с самим собой, способен выразить самую проникновенную правду. Все мы – ветви одного ствола. Нет ничего таинственного в происхождении вещей. Все мы – часть сотворенного, все мы – короли, все мы – поэты, все – музыканты. Надо только открыть и выпустить на волю то, что заключено в тебе с самого начала.
2Твои друзья считают, что имеют точное представление о твоих возможностях, и когда ты пытаешься совершить что-то лежащее вне пределов этих возможностей, меньше всего рассчитывай на одобрение друзей.
Но когда ты испытываешь свои силы всерьез, когда пытаешься совершить что-то новое, лучший друг может оказаться предателем. Он ведь желает тебе только добра и выбирает для этого самый верный путь: ты начни развивать перед ним свой блестящий бред, а он уж постарается, чтобы у тебя опустились руки. Он верит в тебя лишь в пределах твоих возможностей – он-то их знает! Предположить, что ты способен на нечто большее – значит лишить его душевного равновесия, нарушить привычный ход времени, – и как же тогда быть со взаимной дружбой? Вот почему, если человек решается на отчаянно смелое дело, если пускается, скажем так, в авантюру, он должен разорвать все прежние связи – это почти закон. Он должен удалиться в пустыню и, лишь отбросив от себя прошлое, отряхнув прах его, может возвращаться и выбирать себе ученика. Не имеет значения, каким окажется этот ученик – смышленым или тупым, – важно, чтобы он до конца поверил в своего учителя. Чтобы семя дало росток, нужен кто-то, человек, найденный в толпе, для демонстрации такой веры.
Но подлинная твоя сущность, настоящее твое «я» тебе не знакомо. А ведь это в нем кипят такие замечательные замыслы, это оно пишет в воздухе удивительные строки и оно, если тебя загипнотизируют его подвиги, заберет у тебя старое, изношенное «я», возьмет себе твое имя, твой адрес, твою жену, твое прошлое и твое будущее.
Каждый становится немного тронутым, когда влюбляется.
Вот если б я ногу сломал, он бы все бросил. А тут у тебя сердце разрывается от радости – это, знаете ли, скучновато. Слезы переносить легче, чем радость. Радость деструктивна, от твоей радости другому становится как-то не по себе.
Плачь – и сыщется миллион крокодилов, чтобы проливать слезы вместе с тобой. Мир всегда плачет. Мир промок от слез. Смех – это другое дело. Смех мгновенен, он вспыхнул и погас. А радость – это вид экстатического кровотечения, какое-то стыдное сверхудовольствие, сочащееся изо всех пор твоего существа. Но радость свою ты не можешь вот так прямо, непосредственно передать другому. Радость самодостаточна, она либо есть, либо ее нет. Она основана на чем-то таком глубинном, что ее нельзя ни понять разумом, ни внушить другому. Быть радостным – значит быть безумцем в мире унылых призраков.
Жизнь не где-то там вверху, жизнь здесь и сию минуту – всякий раз, когда вы произносите слова, когда мчитесь куда-то во весь опор. Жизнь – это четыреста сорок лошадиных сил в двухцилиндровом двигателе.
– Ваша беда в том, – продолжала она медленно, убеждающим тоном, – что вы никогда еще не брались решать задачи, достойные ваших возможностей. Вам нужны проблемы посерьезнее, трудности потруднее. Да вы, строго говоря, ни за что и не беретесь, пока вас не прижмет как следует. Не знаю, чем именно занимаетесь вы сейчас, но уверена, что ваша жизнь вам не подходит. Вы предназначены для жизни, полной опасностей; вы можете рисковать смелее, чем любой другой…
Но женщина-то и не нужна вам сама по себе – вы просто хотите с ее помощью освободиться. Рветесь к более бурной жизни, хотите порвать с прежней. Кто бы ни была женщина, в которую вы влюблены, мне ее жаль. Вам кажется, что она сильнее вас, но потому лишь, что вы не уверены в себе. Сильнее вы. И всегда будете сильнее, потому что всегда думаете только о себе.
Вы слишком разумны, слишком здоровы, а жизнь любите даже больше, чем самого себя. А в растерянности вы оттого, что чем бы вы ни увлекались, вам всегда мало. Разве не так? Надолго удержать вас никто не может, вы всегда высматриваете, а что там дальше? Ищете чего-то, чего никогда не найдете. Хотите избавиться от мучений – приглядитесь внимательно к себе. Я уверена: вы легко обзаводитесь друзьями. И все же у вас нет никого, кого можно было бы назвать настоящим другом. Вы одиноки. И всегда будете одиноки. Слишком многого вы хотите – больше, чем может предложить жизнь.
– Тебе не хватает духу проявить свою подлинную сущность. Я рискую в жизни не потому, что я сильная, а потому, что умею использовать чужую силу. И не боюсь поступать так, как поступаю, потому что иначе просто кончусь.
Тебе всегда приходится выбирать одно из двух. И вовсе не нравственное чувство предостерегает тебя от неверного пути – инстинкт выбирает то, что лучше послужит тебе в дальней дороге. Ты даже не понимаешь, что заставляет тебя отступаться от всех твоих изумительных замыслов. Думаешь – слабость, страх, безволие, но это не так. У тебя инстинкт животного, и ты всегда выбираешь то, что лучше всего служит твоей воле к жизни. Ты без колебаний взял бы меня силой, даже зная, что тебя заманивают в ловушку. Капкан, в который попадают мужчины, тебя не пугает, а вот то, что направит твои шаги в ложном направлении, – вот перед этим капканом ты и останавливаешься.
Чувствовать себя неуверенно – вот опасность. Много вреда ты причинишь другим именно своими сомнениями и страхом. Ты вот и сейчас уже не уверен, что возвратишься к той женщине, которую, кажется, любишь. Ты бы отказался от нее, если был бы уверен, что добьешься того, чего хочешь, без ее помощи. Но тебе понадобится ее помощь. И вот эту нужду ты будешь называть любовью и будешь этим всегда оправдываться, высасывая из нее все соки.
Раз женщина не может дать тебе того, что ты хочешь, ты прикидываешься страдальцем. Женщине нужна любовь, а у тебя нет этого дара. Был бы ты примитивным мужиком, ты превратился бы в изверга. Но ты из своей беды делаешь добродетель.
Ты еще сможешь жить жизнью для других. Это будет зависеть от того, как ты воспользуешься своим интеллектом. Ведь на самом деле ты не такой уж интеллектуал, каким себя считаешь. Твоя слабость – самодовольство, ты просто гордишься своим умом. Но если ты на него положишься, тебе конец.
А тебе будет труднее, чем другим мужчинам: ты ведь не интересуешься господством над другими, тебе с собой бы управиться. Женщина, которую ты любишь, для тебя всего лишь инструмент для упражнений.
Понимаю, разница между нами в том, что я зажат, как птичка в клетке, а ты весь нараспашку – в этом, может быть, и весь секрет. И до людей ты жаден больше, чем я. Мне быстро с ними становится скучно, я сам в этом виноват, признаю. Сколько раз ты мне рассказывал, как интересно провел время после того, как я ушел!
И еще: ты всегда находишь характер там, где никто из нас ничего не видит. Ты умеешь открывать душу человека или заставляешь его самого раскрываться. Мне не хватает на это терпения…
Видишь ли, окажись я в твоей шкуре, меня бы это так угнетало, что я пришел бы к приятелям за помощью. А ты вбегаешь с усмешечкой и говоришь: «Мне нужно то, мне нужно это… » Ты не ведешь себя как отчаявшийся человек.
Я хотел сказать, что тебе завидуют даже тогда, когда ты говоришь, что все плохо. И ты заставляешь нередко отказывать тебе, потому что словно награждаешь людей тем, что они могут тебе помочь. А их это раздражает, неужели не понимаешь?
Под конец он сказал мне то, что я не раз уже слышал от других моих приятелей: на себя у него никаких надежд не осталось, но он уверен, что я вырвусь на свободу и создам нечто поразительное.
Все дело в том, что я был настолько недоволен собой, всеми своими бесплодными усилиями, что всех и вся подозревал в несправедливости ко мне. Попади я в какую-нибудь переделку, уж конечно бы выбрал самую глухую к моим нуждам личность просто ради удовольствия вычеркнуть это имя из своего списка.
По правде сказать, обладание женщиной, обладание чем бы то ни было, ничего не означает: это просто существование с какой-то женщиной, проживание с какой-то вещью. Можешь ли ты двигаться дальше, если любовь навсегда привязала тебя к некоей личности, к некоему предмету?
Любить или быть любимым – не преступление. Преступление – уверить кого-то, что его или ее ты будешь любить вечно.
Есть только один способ рассчитаться за добро – быть добрым с теми, кто обращается к тебе в свой черный день.
3А настоящая женщина, мистер Миллер, вправе ждать от мужика не только слов или размахиваний руками.
Он просыпался уже готовым к разговору, тотчас же ввязывался в спор по любому поводу, и всегда о судьбах мира: о его биохимической структуре, астрофизической природе, политико-экономических формах. С миром дела обстояли плохо, Кронский это знал, потому что накопил кучу фактов о дефиците нефти, о боеспособности армии Советов или о состоянии наших арсеналов и фортификаций.
Пока еще он всего лишь врач-интерн в городской больнице, но через несколько лет он станет великим хирургом, или психиатром, или еще кем-нибудь великим – он еще не сделал окончательного выбора.
У доктора Кронского также никогда не возникало сомнений в правильности своего анализа состояния дел в мире. Кризисы, паники на биржах, наводнения, революции, эпидемии – все эти события происходили лишь для того, чтобы подтвердить его выводы.
В чем его печали, я понять не могу. Он печалится о судьбах мира. А я куска дерьма не дам за этот мир. Ни я не могу сделать эту жизнь справедливей, ни он… никто. Почему он не попробует просто жить? Мир может оказаться не таким уж плохим, если, Мара, мы попробуем сами чуть больше радоваться жизни.
Единственно реальное, что нас связывает, – постоянное присутствие смерти в каждом.
Он был ходячим кладбищем фактов и цифр. Он умирал от статистического несварения.
Полуодетые фигуры мелькали там и сям за окнами. Они готовились лечь спать, чтобы завтра снова окунуться в ту же бессмыслицу. Может быть, один из сотни тысяч избежит общей участи, для остальных же было бы милосерднее перерезать им, спящим, глотки. Поверить, что эти жалкие людишки способны создать новый мир, что они таят в себе силы для этого, мог только сумасшедший.
– Но я-то жить хочу, – сказала Мара. – И не хочу больше жилы из себя тянуть.
– Это каждый говорит, да без толку. Пока мы не уничтожим эту прогнившую капиталистическую систему, мы не разрешим…
– Чушь это все, – перебила его Мара. – Вы же не думаете, что я буду ждать, покуда революция устроит мою жизнь? Мне надо сейчас что-то делать. Если нет другого выхода, я стану шлюхой. Интеллектуальной шлюхой, разумеется.
В метро, вглядываясь в измученных ночных всадников большого города, я погрузился в глубины самоанализа, как и подобает герою современных романов. Как и он, я задавал себе бесполезные вопросы, городил проблемы, которых и не существовало вовсе, строил планы на будущее, которые никак не могли материализоваться, и сомневался во всем, даже в собственном существовании.
У современного героя мысль никуда не ведет; его мозг – дуршлаг, где мысли промываются как сырые овощи.
Тело-то ее, но дырка – твоя. Вот-те на, пизда с хуем поженились, а хозяева-то ихние поврозь живут!
4Он был уверен, что никаких успехов у меня нет и не будет и что я тону все глубже и глубже, и водился со мной для того, чтобы лишний раз убедиться в этом.
Он заболеет и умрет, если станет чуть добрее
Нет ни разговоров о деньгах, ни неоновых реклам, ни магазинной суеты. Как чудесно дышать чистым воздухом, перестать спешить, дергаться, заниматься только одним, самым важным – жить!
5Это означало что-то вроде следующего: не имеет значения, какая я была вчера или сегодня утром, не имеет значения, что я думаю о тебе, кем ты станешь для меня завтра или послезавтра, – сейчас я хочу этого, и сейчас я согласна на все
– Ну какой я писатель, – возразил я. – Хотел бы им стать. А вот вы, наверное, писатель?
– О, по-моему, мы все когда-нибудь пробовали писать. И я тоже, в основном стихи. Но кажется, у меня есть только один талант – хорошо пить.
6Она не возражала против того, чтобы ее иногда употребляли, но никакого особенного удовольствия при этом не испытывала. «Ну, ты уже заканчиваешь?» – спрашивала она время от времени, и если процедура затягивалась, она могла попросить принести ей выпить или чего-нибудь поесть.
Очень хорошо мечтать – все мы это любим, – но кто-то должен платить за это.
Он сказал еще, что ему кажется поразительным, что в мире, где творится так много плохого, можно быть такими счастливыми, но мир может стать лучше и счастливее, если люди будут доверять друг другу свою радость, а не ждать минут печали и горя, чтобы раскрыть свою душу другому.
Мы привыкли рассматривать себя как великий демократический организм, связанный общими узами крови и языка, нерушимо соединенный всеми видами связи, которые смогла отыскать человеческая изобретательность: мы одинаково одеваемся, поглощаем одну и ту же пищу, читаем одни и те же газеты, мы различаемся только по именам, весу и размерам, мы самый коллективизированный народ в мире, за исключением разве некоторых примитивных племен, далеко, по нашему мнению, отставших от нас. И все же, все же, несмотря на взаимосвязанность, социальную и политическую общность, добрососедство, доброжелательность, почти братство, мы – люди одинокие, люди болезненные, обреченные шарахаться из стороны в сторону, силящиеся выбросить из головы самую мысль, что мы совсем не такие, какими себя представляем, что, по сути, мы вовсе не преданы друг другу, не внимательны друг к другу – просто фишки, перемешанные чьей-то незримой рукой с непонятным для нас замыслом. Время от времени кто-то из нас внезапно пробуждается, выбирается из клейкой тины, в которой мы вязнем, из того вздора, что мы называем нормальной жизнью, и этот человек, который не может больше довольствоваться общими для всех шаблонами, который кажется нам чуть ли не сумасшедшим, обнаруживает, что он в состоянии вырвать несчетные тысячи из мирно пасущихся стад, распутать их путы, наполнить их головы радостью или даже безумием, заставить их отречься от родных и близких, отказаться от своей профессии, изменить свой характер, свой облик, душу новую обрести, наконец.
Что делать, мы действительно уступаем, мы гораздо ниже тех, кто сдержан, уверен в себе и идет своим путем, освобожденный верой от всяких оков. А мы обижены их неприятием наших льстивых речей, нашей логики, нашей тягомотины о том, что положено, а что не положено, нашей закоснелости в так называемых принципах.
Быть постоянно счастливым – значит подвергать мир угрозе. Одно дело – научить людей смеяться, совсем другое – тащить их к счастью.
Я понимаю, что само по себе слово «счастье» приобрело звучание одиозное; оно лишено всякого смысла, пустой звук, греза слабых и безвольных. Мы превратили его во что-то совершенно бессмысленное. Его стесняются употреблять всерьез. А напрасно. У счастья столько же прав на существование, как и у скорби, и все, за исключением тех эмансипированных душ, чья мудрость открывает им путь к чему-то еще более высокому или лучшему, стремятся к счастью и готовы ради него пожертвовать всем.
Они были обычными людьми, в самом обычном смысле слова. Они были подобны миллионам других американцев, то есть без каких-либо признаков индивидуальности, без напускного вида, без каких-либо важных целей, поставленных ими перед собой. И вот эти-то люди, когда недавний молодожен закончил свою речь, вдруг увидели, что все они похожи один на другого, никто не лучше, никто не хуже, и, разломав невидимые перегородки, делившие их на обособленные группки, поднялись и устремились навстречу друг другу.
Быть разумным – благо, но быть безоглядно доверчивым, легковерным до идиотизма, принимающим все без ограничений, – одна из высших радостей жизни.
Суть в том, что в наши дни искусство – непозволительная роскошь. Я прекрасно смогу прожить, не читая книг и не любуясь картинами. У нас куча других вещей – зачем нам еще книги и картины? Музыка – да, музыка всегда нужна. Не обязательно хорошая музыка, хоть какая-нибудь.
Вообще, я вижу, мир катится к чертям собачьим. Чтобы нормально жить в нынешних условиях, интеллектуальные способности совсем не нужны. Мы так все хорошо устроили, что все вам приносят на тарелочке. Единственное, что нужно уметь, – это делать какую-нибудь маленькую штучку достаточно хорошо; вы объединены в союз, вы делаете какую-то работенку и, когда приходит время, получаете пенсию.
Искусство делает вас беспокойным, неудовлетворенным человеком. Наша индустриальная система не может себе позволить такое – и вот вам предлагают успокоительные, мягкие заменители, чтобы вы забыли о том, что вы человеческое существо.
Забавней всего во всех этих утопиях государственных преобразований, что вам всегда обещают сделать вас свободным, а перво-наперво стремятся заставить вас тикать, как часики с восьми-десятидневным заводом. Они предлагают личности стать рабом ради установления свободы для всего рода человеческого. Странная логика.
Дело не в том, что нам недостает прав – я считаю, что нам недостает широких идей.
Закон не имеет никакого отношения к человеческим потребностям, это просто афера синдиката паразитов: отыщи в кодексе нужное место и шпарь громким голосом.
Я свихнусь, если буду смотреть на все ясными глазами. А делать этого нельзя ни в коем случае – надо шагать в ногу.
И вам приходится, косясь украдкой, продолжать путь и прикидываться, что вам все понятно; вы должны внушать людям, что вы знаете, что делать. Но ведь никто не знает, что он делает!
Мы играем в игру. Мы знаем, что играют краплеными картами, но ничего не можем поделать – выбора нет.
Мы родились в определенной обстановке, ее выбрали за нас, мы условия приняли: мы можем что-то поправлять там и сям, как в протекающей лодке, но переделать ничего нельзя, для этого просто нет времени, вам надо добраться до пристани или вообразить, что вы до нее добрались, а добраться невозможно – лодка потонет раньше, это уж точно…
Художник лишь фиксирует нечто, уже существующее, нечто, что принадлежит всему миру, и которое он, если он истинный художник, должен миру вернуть.
Ваша самая большая ошибка в том, что вы считаете, что наслаждение не обязательно заслуживать, что ради него не обязательно стараться. Раз вы знаете, что умеете играть на скрипке, можно и не играть.
Вы отрицаете то, что составляет красоту, – любовь к жизни, к самой жизни. Вам всюду видится изъян, червоточина. Художник, даже если он натыкается на какой-то изъян, ухитряется видеть вещь безызъянной, если можно так выразиться. Он не пробует увидеть в черве цветок или ангела, но он включает его в нечто большее. Он знает, что мир не зачервивел, даже если он видит миллионы и миллиарды червей. А вы увидите маленького червячка и кричите: «Смотри, как все прогнило!» Дальше этого вы не можете взглянуть…
Догадываюсь, что все мои беды в том и заключаются, что никак не могу смириться с тем фактом, что я всего-навсего еще одно ничтожество…
7Когда боль отпускает, жизнь кажется великолепной, даже без денег, без друзей, без грандиозных замыслов.
Но планеты не подвержены болям в ушах; у них иммунитет, хотя они и несут в себе бессчетные страдания и муки.
8Я знал, что доктор Онирифик дал Кронскому возможность продолжать занятия медициной. И я видел, что Кронский отыскал весьма своеобразный способ отблагодарить его: разрушить, полностью разложить своего друга на составные части. И когда это произойдет, тут-то на помощь явится великолепный Кронский! Он сотворит что-то совершенно непредвиденное, такое, чего ни один человек для другого не сотворял. А пока, распространяя слухи, клевеща и злословя насчет своего друга, роя под ним яму, он приближал неизбежное крушение. У него просто чесались руки поработать над своим другом, а потом реабилитировать его, вознаградить сверхщедро за те услуги, которые тот оказывал ему, протаскивая сквозь университетские аудитории. Он хотел развалить дом, чтобы потом оказывать помощь среди руин.
В этом окружении Кронский чувствовал себя как дома. Он был образованнее других, мог перехитрить, переспорить, перекричать любого. Он был лучшим в бильярде, в картах, в шахматах, лучшим во всем. Он знал это и любил изрыгать свое превосходство, хвастаясь налево и направо собственной блевотиной.
Это трудно – уяснять себе свою истинную цену
Унылые, однообразные стены подступали ко мне из тумана; за ними жили семьи, вся жизнь которых умещалась в работу.
Прилежные, многотерпеливые, неугомонные рабы, озабоченные только одним – возможным освобождением. А пока они смирялись со всем, забыв о неудобствах, безразличные к мерзостям. Героические душонки, одержимые мечтой избавиться от каторжного труда, лишь увеличивающего убожество и нищету их жизни.
Как все переплетено и запутано! Мы благодарим того, кто всаживает нож нам в спину, мы убегаем от того, кто стремится нам помочь, мы поздравляем себя с удачей, не подозревая, что удача может обернуться трясиной, из которой не выберешься. Мы мчимся вперед, а голова обращена в сторону; очертя голову, несемся мы прямо к западне.
Я ни на что не надеялся, ничего не ждал от нее. Она существует, и мне этого хватает вполне.
Просто быть счастливым, понимать, что ты счастлив, и стоять на том, что бы ни говорили или делали другие.
Привет, привет, как ты, да все отлично, что поделываешь, как жена, давненько мы не встречались, надо бы повидаться, да я совсем замотался, надо бы повидаться, конечно, конечно, ну, будь здоров, до скорого… Так это и было: тра-та-та-та. Два твердых тела случайно столкнулись в пространстве, потерлись друг о друга поверхностями, обменялись воспоминаниями, сунули друг другу липовые телефонные номера, наобещали кучу всякой всячины, забыли об обещаниях, разбежались, вспомнили снова… в спешке, механически, бессмысленно…
9Масса советов и ни на грош дела.
Деньги, деньги, деньги! Бог мой, как я ненавижу это слово!
До встречи с тобой я чувствовала… да, будто моя жизнь мне не принадлежит. Мне было все равно, чем я занимаюсь, только бы меня оставили в покое. Невыносимо было, что они все требовали и требовали что-то от меня. И я чувствовала себя униженной.
Я крепкая – вот их мнение. Я везде выстою. Я – бешеная.
Все бы отдала, чтобы стать писателем. Размышлять, фантазировать, погружаться в проблемы других людей, думать о чем-то другом, не о работе и деньгах…
Я хочу покончить со всякой работой, хочу побыть самим собой, посмотреть, каково это. Я себя-то почти не знаю.
Я не знаю, а чувствую только. А чувствую слишком много. Я весь высох. Я хочу, чтобы у меня были целые дни, недели, месяцы только для размышлений. А это такое счастье – размышлять.
Человек не должен работать во мраке. Разум должен быть ясным. Разум должен знать, что творит.
Что бы он ни делал, все он исполнял с достоинством. Чем грязнее доставалась ему работа, тем более достойным он выглядел. Его нельзя было смутить или унизить. Он всегда был верен самому себе.
Мы исписываем десятки нудных страниц, излагая какую-нибудь мысль, Восток вкладывает все это в краткую, точную притчу, и она сверкает перед твоим мысленным взором подобно алмазу.
Как всегда безупречно точный в статистических данных, он преуспевал только в изображении негативной части картины.
Они всегда показывались мне облаченными в такое достоинство и самоуважение, какого я никак не мог на себя напялить
Мне было жаль, что другие так покорно соглашались на роль подчиненных: это означало предвестие той всеобщей апатии и инертности, с которой мне пришлось сталкиваться в дальнейшем.
У него не укладывалось в голове, что можно испытывать отвращение к жизни, будучи истинным проводником добра. А как ему объяснишь, что быть чьим-то орудием, быть «проводником» – значит подчиняться закону инерции, а я ненавидел инерцию, даже если она несла благо.
Терпеть не могу, когда меня обступают все эти тихие чудаки, берут за руку, заглядывают в глаза, чтобы утешить, успокоить и тем самым накинуть на меня петлю.
А на улице снова и снова я повторял себе другой вопрос: «Кто же я такой?»
Если упорно подавлять в себе всякие порывы, то кончишь тем, что превратишься в комок флегмы. В конце концов вы выхаркнете этот сгусток и только с годами поймете, что не от слизи и мокроты избавились вы в тот момент, а от своего самого сокровенного. И тогда вы обречены лететь по мрачным улицам как безумец, преследуемый призраками. И в любую минуту вы с полной искренностью сможете сказать: «Я не знаю, чего хотеть от жизни!»
Истинно серьезный человек – веселый, даже беспечный человек.
Человек, вечно озабоченный судьбами человечества, или не имеет собственной судьбы, или боится заглянуть ей в лицо.
Была и другая вещь, в которую я совершенно не верил, – работа. С самого раннего возраста этот вид деятельности представлялся мне уделом тупиц и идиотов.
В силу обстоятельств я вынужден был стать тем, кем были многие другие, – рабочей лошадью. У меня было очень удобное оправдание: я работал, чтобы обеспечивать существование жены и ребенка. Но на самом деле оправдание дохлое: я ведь понимал, что, если завтра окочурюсь, они как-нибудь сумеют прожить и без меня.
Так бросить все и стать самим собой! Почему бы и нет?
Мир мог получать с меня что-то ценное только с того момента, как я перестану быть серьезным членом общества и сделаюсь самим собой.
Жизнь – это что-то такое, о чем пишут философы в книжках, которые никто не читает.
Из того немногого, что я прочитал, я смог заметить, что люди, творящие жизнь, люди, бывшие сами по себе жизнью, мало едят, мало спят и собственности у них мало или нет вообще. Нет у них иллюзий и насчет долга, обязанностей перед родными и близкими или заботы о благе государства. Им нужна правда, и только правда. И лишь один вид деятельности признают они – творчество.
Дикая жажда жизни, которую другие угадывали во мне, притягивала как магнит; притягивала тех, кому нужна была именно такая жажда. И эта жажда умножалась в тысячи раз – прилипшие (словно железные опилки) ко мне намагничивались и, в свою очередь, притягивали других. От чувства к чувству, от опыта к опыту.
Но втайне я стремился освободиться от людей, старающихся вплести свои нити в узор моей жизни, сделать свои судьбы частью моей судьбы.
Все, что я делал для своего блага, вызывало упреки и осуждение. Тысячи раз я оказывался в предателях. У меня было отнято даже право болеть – так я им был нужен. Умри я, они, наверное, гальванизировали бы мой труп, чтобы придать ему видимость жизни.
Люди, как и корабли, тонут снова и снова.
Мозг не может уследить за изменяющимися изменениями; в мозгу ничего нет, ничего не происходит, только ржавеют и снашиваются клетки. Но в разуме беспрестанно создаются, рушатся, соединяются, разъединяются и обретают гармонию целые миры, не поддающиеся классификации, определению, уподоблению.
Идеи – неразрушимые элементы Вселенной Разума – образуют драгоценные созвездия духовного мира.
Все, что вовне, – лишь проекция лучей, испускаемых машиной сознания.
А за этими призраками, проглядывая сквозь чащобу джунглей, стояло дитя – робкое, застенчивое и в то же время бесстыдно предлагающее себя.
Отчаявшаяся женщина пытается в любви найти самое себя.
Вначале они кидаются на каждую проблему, как на штурм: решительно и смело идут напрямик, и чем решительнее и смелее их приступ, тем быстрее они запутываются в паутине. Нет ничего более неловкого, чем героическая личность.
Мир не надо приводить в порядок: мир сам по себе воплощенный порядок. Это нам надо привести себя в согласие с этим порядком, надо понять, что мировой порядок противопоставлен тем благоизмышленным порядочкам, которые нам так хочется ему навязать. Мы стремимся к власти, чтобы утвердить добро, истину, красоту, но добиться ее мы можем только путем разрушения одного другим.
Мы отбрасываем все, что не вмещается в убогие рамки нашего разумения.
Роль художника в том, чтобы отодвинуться от реальности, погрузившись в нее. Это значит увидеть на поле битвы больше, чем просто «гибель», как представляется это невооруженному глазу. Ибо с начала времен картина, которую мир предлагает человеческому взору, вряд ли может показаться чем-либо иным, кроме зрелища безнадежно проигранного сражения. Так было всегда и так будет, пока человек не перестанет смотреть на себя как на очаг противоречий, пока он не научится быть «я» другого «я».
10Поразительно, как давно знакомое нам тело, к которому привыкли и зрение, и осязание, превращается в жгучую тайну, едва мы почувствуем в обладателе этого тела что-то уклончивое, что-то ускользающее от нас.
Никакая женщина не совокупляется так бешено, как истеричка, стремящаяся сохранить ясность рассудка.
Женщина не может долго притворяться равнодушной к тому, что ее будущее под угрозой.
Как страшно нам признаться, что больше всего мы любим быть рабами.
Человек, признающийся себе в том, что он трус, делает первый шаг к победе над своим страхом.
Способность целиком и полностью отдаться другому – величайшее из богатств, которыми одаривает нас жизнь. С момента растворения в другом и начинается подлинная любовь.
Жизнь каждого основана в общем на подчиненности, на обоюдной подчиненности. Общество – совокупность взаимозависимых личностей.
Чтобы стать совершенным любовником, магнитом, слепящим фокусом, в котором собрана вся Вселенная, надо прежде всего постигнуть глубокую мудрость превращения в круглого дурачка.
А мир так изголодался по любви, что мужчины и женщины слепнут от сверкания и блеска своих отраженных «я».
А Мелани не делала различия между хорошими людьми и плохими, она жила по единственному правилу – немедленно отзываться на доброту.
Может быть, впервые ее сознанию открылось, что обладание – ничто, если только ты сам не можешь отдать себя в обладание.
Именно о таком взрыве, таком радостном возбуждении молил я, когда возникала потребность писать. Я сидел за столом и ждал, но ничего не происходило. А потом где-нибудь, когда я, например, выбирался из транспорта, собираясь дальше идти пешком, оно настигало меня. Как сердечный приступ, на меня внезапно обрушивался со всех сторон настоящий потоп, обвал, лавина – а я здесь, один-одинешенек, в тысяче миль от пишущей машинки, без единого клочка бумаги в карманах. И тогда я спешил домой, но не бегом, не слишком быстро, чтоб ничего не расплескать, а вразвалку.
Сколько женщин я искал как потерявшийся пес, идя по их следу ради какой-нибудь таинственной черты: широко расставленных глаз, профиля, словно вырубленного из кварца, бедер, живущих, казалось, своей собственной жизнью, голоса, мелодичного, словно соловьиные трели, тяжелого водопада волос… Какой бы неотразимой ни была женская красота, она поражает нас одной-единственной чертой. И черта эта – а она может быть и физическим недостатком – становится часто столь непропорционально огромной в сознании воспринимающего, что в сравнении с ней все, что составляет эту ошеломляющую красоту, превращается в ноль.
Женская красота есть постоянное созидание, постоянная борьба с недостатками, которая заставляет все существо устремляться к небесам.
11Ничего нового я о ней почти не узнал. В ней всегда было что-то, что меня не устраивало. Она была кроткой. Слишком покладистой и уступчивой.
Ах ты, актер! Да, ты любил ее когда-то, но ведь тебе доставляло такое удовольствие думать, что ты можешь любить кого-то помимо себя, что о ней ты сразу же забывал. Ты любовался тем, как ты ее любишь. Ты тянул ее к себе, чтобы вернулись ощущения. Терял, чтобы отыскивать.
Живой, все чувства сохранились, только они не туда направлены. Сердце твое то работает, то отключается. Ты благодарен тем, кто заставляет твое сердце биться и кровоточить. Но ведь не ради них ты страдаешь, а для того, чтобы упиваться великолепием страдания. По-настоящему ты даже не начинал страдать. Ты не мученик, ты пробуешь перед самим собой играть эту роль.
Мой идеал – меня чуть удар не хватил, когда я его сформулировал, – женщина, у ног которой лежит весь мир! Чем больше вокруг обожателей, тем грандиознее становится мой триумф. Ведь любит-то она меня, кто же в этом сомневается. Ведь из всего множества она именно меня выбрала, меня, который может предложить ей так мало.
«Он слабый человек», – сказала она про меня Керли. Да, но и она тоже. Моим слабым местом были женщины вообще. Она же была слаба в том, что касалось любимого человека. Она хотела, чтоб моя любовь сосредоточилась исключительно на ней и чтоб я ни о чем другом не помышлял. Как это ни странно, но я уже был готов сосредоточиться только на ней, но на свой собственный нерешительный, слабый лад. Если бы я не заметил ее слабости, я бы сам вскоре открыл, что во всем мире мне интересен только один человек – Мона. Но теперь, когда ее слабость так наглядно предстала предо мной, у меня могут возникнуть мысли о власти над ней. Даже против своей воли я могу поддаться соблазну проверить эту власть на деле.
Много счастливых возможностей подбрасывает нам Провидение: их можно назвать деньгами, успехом, молодостью, жизненной силой, тысячью других имен. К чему даже самое ценное сокровище, если нет в нем притягательности для вас?
Пережив полнолуние, трудно бывает примириться с неизбежностью постепенного увядания, тусклой смерти этого цветка, и люди пытаются изо всех сил оставаться в зените. Они пытаются изменить действие закона, заключенного в них самих, в их рождении и смерти, росте и изменениях. Застигнутые чередованием приливов и отливов, они расщепляются. Душа уходит от тела, а подобие разделенного «я» еще пытается бороться. Раздавленные своим собственным великолепием, они обречены беспрерывно искать красоту, истину, гармонию. И, лишившись собственного сияния, они рвутся заполучить дух и душу того, к кому их тянет. Им каждый лучик нужен, и они отражают чужой свет каждой гранью своего существа. Мгновенно вспыхнув, когда свет падает на них, они так же стремительно гаснут. И чем ярче вспышка, тем более ослепленными предстают они миру. Тем опаснее они для источника света. И тем опаснее такие отражающие люди для излучающих; как раз к этим ярким и настоящим источникам света льнут они с необоримой страстностью.
Пройдет вечность, прежде чем правда станет точкой опоры не только для одиночек, но и осью, вокруг которой будет вращаться человечество.
Ложь может быть только вкраплена в правду. Она не существует раздельно, ложь и правда нужны друг другу, это симбиоз. Хорошая ложь раскрывает истину для того, кто ищет истину больше, чем сама правда. И для такого человека не бывает ни чувства гнева, ни раздражения, ни повода для обвинений, когда он сталкивается с ложью: настолько там все очевидно, обнажено, откровенно.
12Это как с цивилизацией. Как в то самое время, когда вы навели на себя глянец, наманикюрились, оделись в костюм, сшитый у портного, вам суют в руки винтовку и будут ждать, чтобы вы за шесть уроков выучились протыкать штыком мешок с отрубями. Конечно, это обескураживает, мягко говоря. Но ничего – если не будет ни паники на биржах, ни войны, ни революции, вы продолжите движение от одного теплого тухлого места к другому, пока сами не станете каким-нибудь Хуем с Горы и светильник в вашей голове не погаснет окончательно.
Шеридан был на редкость простодушным человеком. Он был рожден в добродетельном семействе, получил не больше образования, чем ему было нужно, и претендовал только на то, чтобы быть тем, кем он был. А был он простой, открытой, ординарной натурой, принимавшей жизнь такой, какая она есть.
– Мистер Миллер, – пожаловался он, – я в жизни не встречал таких мальчишек. Никакого чувства чести…
Я рассмеялся. Ишь чего захотел, чести!
Кричите на них. Скрывайте от них свою мягкость, иначе вам мигом на голову сядут.
13Я Август Ужасный, отрастивший меланхолическую бородку. Я трутень, чья единственная функция – плевать сперматозоидами в плевательницу скорби.
Еще до того как доктора закончили свои эксперименты, я превратился в сплошной ноющий нарыв, готовый прорваться, все переломать к черту, мать его убить, если понадобится, – только бы не было больше этой душевной боли, не было бы горя, не было бы молчаливого страдания.
А она слушала это, как слушала бы скала, огнеупоря свое смирительно-рубашечное сердчишко, свою оловянно-полую башку, свою глотку-мясоглотку, свою продезинфицированную утробу.
Ответ был один – НЕТ! Вчера, сегодня, завтра – НЕТ! Только нет. Все ее физическое, психическое, духовное, нравственное развитие осуществилось только ради этого великого момента, когда она сможет торжественно провозгласить: НЕТ! Только нет.
Треклятое НЕТ так и сидело у меня в печенках. Понадобилась бы тысяча «да», чтобы избавиться от него.
Не мог же я объяснить, что все это в целях усовершенствования ее мозгов, которых у нее практически не было, впрочем, она об этом знала и ничуть не тревожилась
14Для него путь по книге, через ее страницы, был выходом к новому ослепительному существованию.
Он и говорил-то не столько о книге, сколько о том, как тонко и глубоко он, Артур Реймонд, проник в ее суть. Он давал о ней ровно столько информации, чтобы вы могли следить за ходом его блестящих рассуждений.
Обмен словами, разговор – всего-навсего предлог для других, более тонких форм общения. Когда такое общение не устанавливается, разговор умирает. Если двое настойчиво стремятся к общению, то не играет ни малейшей роли, что и как они говорят – можно нести любую чепуху. Те же, кто уповает на ясность и логику, часто остаются в дураках, понимания не добиваются. Они упорно ищут наилучшие возможности передать свои мысли и чувства, ошибочно считая, что мозг – единственный инструмент для обмена мыслями. Когда кто-то начинает говорить по-настоящему, он отдается этому всем существом. Слова разбрасываются щедро, их не отсчитывают как мелкие монетки. И не надо думать ни о грамматике, ни о фактических ошибках, ни о противоречиях – ни о чем. Только говори. И если вы говорите с тем, кто умеет слушать и вслушиваться, он прекрасно вас поймет, даже полную бессмыслицу. Вот именно такой разговор ведет к полному единству, так заключается нерушимый брачный союз, не важно, говорите ли вы с мужчиной или с женщиной.
Эрудиция, оторванная от дела, ведет к бесплодию
Несколько тысяч – если не десятки тысяч! – людей в ближайшие двадцать лет будут вовлечены в процесс, названный психоанализом. Термин «психоанализ» с годами будет постепенно терять свой магический ореол и станет расхожим словечком. Терапевтическая ценность будет убывать в точном соответствии с ростом его популярности. Мудрость, положенная в основу открытий и толкований Фрейда, тоже будет чахнуть и терять свою эффективность, потому что невротик все меньше и меньше будет хотеть приспособиться к этой жизни.
Мне стало тошно. Хоть бы слово сказал он о своей собственной жизни! Нет, все о сыне, о сыне, о сыне. Мальчишка собирается стать кем-то. Мне-то на Артурова сына было наплевать. Из этого безудержного потока слов я извлек только то, что прежний Артур Реймонд отдал Богу душу и живет теперь только его сын. Жалкое зрелище.
Наоборот, решившись играть роль, я полностью входил в нее, и тут же мне стало ясно, что достаточно лишь готовности играть роль целителя, чтобы стать им на самом деле.
Охотно признаю, что твои знания превосходят мои, и это тоже часть твоего заболевания, ты вообще много знаешь, но ты никогда не будешь знать всего.
Однако с моей стороны было слишком самонадеянно предположить, что я смогу преодолеть его гордыню. Он накопил ее целые слои, она залегала в нем, как жир в беконе. Он представлял собой мощную защитную систему и со всей своей энергией устремлялся латать бреши и пробоины, которые возникали то здесь то там. С гордыней легко уживается подозрительность. Он всегда тешился тем, что отлично знает слабые места своих друзей. Он холил и лелеял эти слабости, укрепляя тем самым чувство своего превосходства. И если кто-либо из его друзей более или менее успешно преодолевал их, в глазах Кронского это выглядело предательством. Вот где проявлялась завистливая ущербность его натуры.
Обреченный с самого начала. Не доверять никому – это было предопределено самой судьбой. Естественно и неизбежно он переносил это ощущение и на других. Тем или иным путем он умудрялся так управиться со своими друзьями или любовницами, что одни его подводили, а другие изменяли ему. Он выбирал их с тем же предсознанием, с каким Христос выбрал в ученики Иуду.
Кронскому был нужен блистательный провал, такой блистательный, перед которым померк бы любой успех. Он словно хотел доказать всем, что может понимать больше, чем кто-либо, и может стать кем угодно, полагая при этом, что быть кем-то или понимать что-то – совершеннейшая бессмыслица. У него была врожденная неспособность принять, что все имеет свой смысл и значение.
Самые трудные – те, кого я бы назвал «косящими под Рыбу», – под каким знаком они ни родились бы, они стараются быть похожими на рожденных под знаком Рыбы. Этакое текучее, растворяющееся «эго» лежит себе спокойненько, как зародыш в материнской утробе, и кажется ничем не защищенным. Но там ничего не найдешь! Проколешь капсулу – ага! Вот я тебя и поймал наконец! А в руках всего лишь жалкий комочек слизи. У них нет хребта, они могут бесконечно распадаться. Все, что ты сумеешь ухватить – какие-то мельчайшие, неразрушившиеся крупицы, зародыши болезни. Глядя на таких индивидуумов, понимаешь, что тело, разум, душа – все в них сплошная болезнь.
Но как они умеют прикидываться! И наиболее им удается личина сострадания. Как они заботливы, чутки, внимательны! Как трогательно сочувствуют! Но если б вы могли бросить на них взгляд – флюоресцирующий, все просвечивающий взгляд, – какие самовлюбленные маньяки предстали бы перед вами! Чья бы душа ни кровоточила в мире – они обливаются кровью вместе с ней, но нутро их при этом не дрогнет.
Горе и скорбь – вот их среда обитания, и все калейдоскопические узоры жизни они затягивают тусклой серой клейковиной.
Всякий становится целителем с той минуты, как только забывает о себе. Мы видим повсюду мерзость, жизнь вызывает у нас горечь и отвращение, но все это лишь отражение болезни, которую мы носим в себе. Никакая профилактика не спасет нас от болезней мира – мы тащим этот мир внутри себя.
Только общая опасность заставляет нас начать жить по-настоящему.
Даже инвалид от психики выбрасывает к черту свои костыли в такие минуты. И как великую радость воспринимает он открытие, что есть нечто куда более важное, чем он сам. Всю жизнь он суетился возле вертела, на котором жарилось его «я». Своими руками он разводил огонь, поливал соусом, сам отщипывал вкусные кусочки для демонов, выпущенных им на свободу. Вот как выглядит жизнь на планете Земля. Каждый на ней невротик – до последнего человечка.
Величайшие учителя, истинные целители, хотел я сказать, всегда подчеркивали, что они только указывают путь. Великие не открывают конторы, не выписывают счета, не читают лекции, не пишут книги. Мудрость молчалива, а самая действенная пропаганда – сила личного примера.
Великие исполнены в глубочайшем смысле безразличия. Они не просят довериться им; они электризуют вас своими поступками. Они пробуждают. Кажется, они говорят вам: «Главное, что ты должен сделать в своей жизни, так это сосредоточиться на себе, познать себя».
Быть больным или, если вас это больше устроит, быть невротиком – значит просить гарантий.
На каждой высоте, которую мы достигаем, нам грозят все новые и новые опасности. Трус часто гибнет под обломками той самой стены, за которой в страхе и ужасе пытался укрыться. Самая надежная кольчуга не защитит от ловкого удара. Великие Армады тонут в бушующем океане, линию Мажино обходят с флангов. Троянский конь всегда готов и ждет, когда его выкатят к стенам. Так где же она прячется, эта чертова безопасность? Какую новую, еще не ведомую никому защиту вы можете изобрести? Безнадежно думать о безопасности: ее просто нет. Человек, который жаждет безопасности, даже всего-навсего просто думает о ней, подобен тому, кто отрубает себе конечности, чтобы заменить их протезами: они-то болеть не будут.
В том смысле, что каждый новый шаг его по жизни сопряжен со все новыми и новыми опасностями. Но именно эта его способность рисковать на каждом шагу как раз и есть его сила.
Рай и Ад – все это внутри нас. Мы – космогонические строители. У нас есть выбор, и все сотворенное – наша арена.
И идти некуда, ни за награду, ни под страхом наказания. Все всегда Здесь и Теперь, в вашем собственном «я» и в согласии с вашим собственным воображением. Мир всегда таков, каким вы его себе представляете, всегда, в любое мгновение. Невозможно переменить декорации и играть совсем другую пьесу, ту, что вам захочется. Постановка всегда одна и та же, отличия зависят от вашего ума и сердца, а не от желания какого-то невидимого режиссера. Вы – и режиссер, и автор, и актер одновременно; драма, которую вы играете, – это ваша собственная жизнь, а не чья-нибудь. Театральный костюм сшит из вашей собственной кожи. Великолепная, страшная, неотвратимая драма… Вы хотите чего-нибудь другого? Вы можете создать лучшую вещь?
Если вы считаете, что он должен помочь вам, а не вы сами себе, прилепитесь к нему, не отставайте, пока не сгниете.
В процессе роста всегда присутствуют боль и борьба; в осуществлении – радость и изобилие, в завершении – мир и спокойствие.
Между плоскостями и сферами бытия, между земным и неземным существуют стремянки и решетки. Тот, кто карабкается по ним вверх, поет. Он пьянеет, он приходит в восторг от открывающихся перед ним горизонтов. Он поднимается уверенно, не думая о том, что с ним случится, если он поскользнется и упадет; он думает о том, что впереди. Все – впереди! Дорога бесконечна, и чем дальше двигаешься, тем длиннее она становится. Болота, трясины, топи, воронки, ямы и западни – все впереди. Помни о них, они ждут, они поглотят тебя в тот самый момент, когда ты остановишься. Мир иллюзий – это мир, еще не завоеванный полностью. Это всегда мир прошлого, а не будущего. Идти вперед, опираясь на прошлое, – значит тащить на своей ноге тяжелое ядро каторжника, а тот, кто прикован к прошлому, снова и снова переживает его.
Мы все виноваты в преступлении, в величайшем преступлении – мы проживаем жизнь не взахлеб.
Но все мы потенциально свободны. И можем перестать думать о том, что у нас не получилось, и тогда у нас получится все, что нам по силам. А в действительности никто не может представить себе, каковы они, эти силы, заключенные в нас. Не может представить, что они безграничны. Воображение – это голос дерзания. Если и есть что-то божественное в Боге, так именно это. Он дерзнул вообразить все.
15Уровень эпохи всегда можно определить по общественному статусу женщины.
Женщина, как вода, сама находит свой должный уровень. И как вода, она честно отображает все, что проходит через человеческую душу.
Интересно, как женщины преподносят правду. Обычно они начинают с вранья, маленького безобидного вранья, с этакого прощупывания. Просто узнать, куда ветер дует, как вы расположены. Почувствовав, что вас это заденет не слишком, не слишком обидит, они отваживаются на первый кусочек правды, несколько ломтиков, искусно обернутых в ложь.
16Вопреки своей строгости, своим «принципам» и другим мешающим жить чертам он нет-нет да и разражался хохотом, доходившим, случалось, чуть ли не до истерики.
Секс для нее оставался зверем, живущим в зоопарке; иногда, объясняя эволюцию, водят посмотреть и на него.
Может быть, подлинную реальность вы постигаете лишь тогда, когда сидите один-одинешенек в туалете и делаете ка-ка. Это ничего вам не стоит и совершается одним-единственным способом. Не то что есть, или совокупляться, или создавать произведения искусства. И вот вы выходите из туалета и оказываетесь в огромном сплошном сортире. К чему бы вы ни прикоснулись – все дерьмо. Даже завернутое в целлофан – все равно воняет. Кака! Философский камень индустриального века. Смерть и преображение – в дерьме! Живешь в универсальном магазине: в одном углу – прозрачные шелка, в другом – бомбы. Как бы ты это ни называл, каждая мысль, каждый поступок учтены в кассовом аппарате: ты охвачен с первого своего вздоха. Одна огромная интернациональная деловая машина. Материально-техническое обеспечение, как они говорят.
17У вас всегда получается немного чересчур, вы все время чуточку перебарщиваете. Вам бы в России следовало родиться.
Раздумья ни к чему никогда не приводят. Это иллюзии. Они делают вас болезненно нерешительными…
Наверное, это смешно звучит, когда человек по всякому поводу восклицает: «Я люблю то, я люблю это. Это прекрасно, это чудесно, это восхитительно!». Каждый так поступал бы, если бы получалось. Это естественное состояние души. А мешает то, что мы почти всегда чем-то напуганы. Когда я говорю «напуганы», я имею в виду, что пугаем себя мы сами и сами себя держим в страхе.
Я и сам себя иногда пугаюсь, особенно в отношениях с другими людьми. Я не знаю, где предел, дальше которого нельзя… А может, такого предела и нет. Ведь если мы даем волю чувствам, то для нас нет ничего дурного, безобразного, зазорного. Ни в чем. Только объяснить это другим трудно.
Правда, какая там реальность – сплошное блядство и дурость! Если вы остановитесь и вглядитесь во все окружающее, именно вглядитесь, а не станете вдумываться или рассуждать, мир покажется вам безумным. А он и есть безумный, ей-богу!
Потому-то мы и несемся куда-то все время. Мы улепетываем. От чего? От миллиона неведомых вещей. Это бегство после разгрома, паника, спасайся кто может. А спасаться негде, нет такого места, если только вы не сможете остановиться. Если сможете и не потеряете при этом равновесия, если вас не сметет поток бегущих, значит, вам удастся опереться на самого себя и начать действовать, если вы понимаете, что я имею в виду…
С той самой минуты, когда вы просыпаетесь утром, и до того момента, когда вечером отправляетесь спать, вы живете среди вранья, позора и надувательства. Все это знают и все участвуют в том, чтобы это продолжалось вечно.
Вот почему мы так косимся один на другого. Вот откуда так легко берутся войны, погромы, крестовые походы против пороков и прочие милые штучки. Всегда легче врезать кому-нибудь по морде, чем посторониться и уступить, потому что все мы просим, чтобы нам дали и чтоб дано это было как полагается, а не так, чтобы потом вернуть.
И не надо нам нового мира, мы и в старом как-нибудь дотянем. Это в шестнадцать лет вы можете верить в новый мир… в шестнадцать лет во все на свете можно верить, это уж точно. Но к двадцати вы уже обреченный человек и понимаете это. В двадцать лет вы уже в упряжке и надеетесь только на то, что хоть руки-ноги целы останутся. И дело не в том, что пылкие надежды увяли. Надежда – это вообще знак тревожный, он означает бессилие.
Всякий человек может набраться смелости и совершить что-нибудь непотребное.
Мы стали обладателями интеллекта и вместе с ним появились тщеславие, самонадеянность, слепота, слепота такая, какая и слепого не поражает.
На страдания мира, на все мировые проблемы мне, по совести говоря, совершенно наплевать. Я вот чего хочу – я хочу раскрыться. Хочу знать, что у меня там, внутри. И чтобы другие люди оказались раскрыты. Я как дурачок с консервным ножом в руке: ищу, с чего бы начать, чтобы вскрыть эту банку – нашу Землю. Я знаю, что там, под крышкой, – чудеса. Уверен в этом, потому что все время во мне предощущение чудесного. Там все прекрасно: и галька, и обрывки картона, и… даже от мертвого осла уши, если уж на то пошло!
Потому что все стараемся смотреть на звезды или еще дальше, хотим узнать, что там за ними. Но взглянуть на них мы пытаемся глазами разума, а разум видит только то, что ему указано видеть, разум не может открыть глаза и смотреть просто так, от радости видеть. Разве вы не замечали, что, когда вы перестаете смотреть, когда не пытаетесь увидеть, вы вдруг видите!
Мне куда виднее их отличия, чем родство. И то, что отличает людей друг от друга, ценю не меньше того, что в них общего. По мне, очень глупо прикидываться, что мы все одинаковы. Только великие, воистину своеобразные личности похожи друг на друга. Братство начинается на вершинах, а не внизу. Чем ближе к Богу, тем больше мы походим один на другого. А на дне – словно куча мусора… То есть с расстояния все это кажется кучей мусора, но когда ты приблизишься, вглядишься, то увидишь, что эта так называемая куча состоит из миллиона миллионов частичек, и все же, как бы ни отличалась одна эта миллионная частица от другой, настоящие различия проявляются лишь при взгляде на то, что мусором не является.
В жизни всегда все дифференцируется, везде устанавливается своя шкала ценностей, своя иерархия. В каждой области своя пирамидальная структура. Если вы находитесь внизу, вас угнетает однообразие, а когда вы на вершине или приблизились к ней, вы начинаете понимать различие между вещами. И если для вас что-то – а особенно кто-то – остается неясным, вас это притягивает со страшной силой. Конечно, это может оказаться охотой ни за чем, пустышкой, обнаружится, что там ничего нет, кроме большого вопросительного знака, и все равно…
А вы когда-нибудь предполагали, что из меня может получиться отличный раввин? А почему бы и нет? Почему я не могу стать раввином? Или папой, или китайским мандарином, или далай-ламой? Если ты можешь быть червем, то можешь стать и Богом.
Да, порой она прикидывалась, она была хамелеоном, но не внешне, а внутренне. А вот облик внутренний был словно столбик дыма: чуть дунешь – и он качнется в сторону, изменит очертания. Она была чувствительна, реагировала на каждое воздействие, но не воля других действовала на нее, а их желания. В то, что она придумывала, она и верила. То, во что она верила, становилось реальностью, то, что было реальным, то она и играла в соответствии со своим замыслом. Для нее не было ничего нереального, кроме того, чего она никогда не придумывала. Но то, над чем она задумывалась, немедленно претворялось в действительность, становилось реальным, какими бы чудовищными, фантастическими, невероятными ни были бы эти вещи. Ее границы никогда не бывали закрытыми. Здесь речь идет скорее о постоянной настороженности, о постоянной готовности поступать согласно своим представлениям. Она действительно могла меняться с ошеломляющей скоростью, она менялась у вас на глазах с непостижимой легкостью водевильной звезды, поминутно появляющейся на сцене в новых обличьях.
18Раз вы не можете быть добрым христианином, вы не станете и хорошим евреем. Мы ведь не нация, не племя – мы религия.
А с вашим братом никогда нельзя быть до конца уверенным. Вы как вода, а мы как утесы. И вы нас точите не злобой, а лаской. Мало-помалу. Штормовые удары мы отразим, а вот этот ласковый шелест… он нас и подтачивает.
Остановиться, присесть, закурить сигарету или не садиться, не закуривать, думать или не думать, дышать или не дышать – какая разница, все равно. Сдохни прямо тут же – и идущий следом переступит через тебя; пальни из револьвера – и другой человек выстрелит в тебя; завопи что есть мочи – а у него, как ни странно, тоже здоровенная глотка.
Жри в стоячках с их кормушками, прорезями для монет, рукоятками, грязными пятицентовиками. Рыгни, поковыряй в зубах, напяль шляпу, топай, выбирайся, вали отсюда, усвистывай, мозги твои тебе ни к чему.
Я обессилен любовью. Умираю от любви. Какая-нибудь мелочь вроде перхоти – и я сдохну, как отравленная крыса.
Вот он я! Бери меня или бей насмерть! Проткни мое сердце, вышиби мозги, вспори легкие, исполосуй кишки, почки, глаза, уши. Если хоть один орган останется нетронутым – ты обречена. Обречена навеки быть моей, и в этой жизни, и в следующей, и во всех мирах, которые еще могут прийти. Я обезумел от любви, я – меджнун, сниматель скальпов, душегуб. Меня нельзя насытить. Я буду есть волосы, серу из ушей, высохшую кровь, пожирать все, что хоть в какой-то степени ты можешь назвать своим. Покажи мне твоего папашу с его воздушными змеями, скачками, с его ложей в опере – я сожру все это, живьем проглочу. Где твое любимое кресло, твой любимый гребень, твоя пилка для ногтей? Тащи их сюда, я их слопаю одним махом. У тебя есть сестра, она еще красивей тебя, говоришь? Подай-ка и ее – я обглодаю все мясо с ее костей.
Я верю в это. Верую. Верую во единого Бога Отца и в Иисуса Христа, Сына Божия, единородного Отцу, и благодатную Деву Марию, в Святого Духа, в Адама-Кадмона, в хромированный никель, в окислы хрома и ртутный хром, в водяную дичь и водяные лилии, в эпилептические припадки, в бубонную чуму, в злых дэвов, в противостояние планет, в бейсбольную биту, в революции, в потрясение основ, в землетрясения, в войны, в циклоны, в Кали-Йогу и в хула-хупу . Верую. Верую. Верую, потому что иначе я превращусь в свинцовое тело, лежащее недвижно ничком и обреченное на вечную тоску.
Если человек искренний и доведенный до отчаяния, человек вроде меня, всей душой любит женщину, если он готов отхватить себе уши и отправить их ей по почте, если он исписывает бумагу кровью своего сердца, если он пропитает эту женщину своей тоской, своей болью, своим стремлением к ней, если он никогда не отступится от нее – ей невозможно будет ему отказать. Самый невзрачный, самый немощный, самый не заслуживающий внимания мужчина должен победить, если он готов пожертвовать всем, всем до последней капли крови. Нет такой женщины, которая способна отвергнуть дар абсолютной любви.
Просто настоящее было таким полным, что для прошлого и будущего места не оставалось.
Взрослый пишет, чтобы очиститься от яда, накопившегося в нем за годы неправедной жизни. Он пытается вернуть свою чистоту, а добивается лишь того, что прививает миру вирус разочарованности. Никто не напишет ни слова, если у него хватает смелости поверить в то, что он живет в правильном мире и живет так, как, по его мнению, следует жить.
Ему хочется лишь, чтобы мир стал местом, где можно было бы жить жизнью воображаемых образов. Первое слово, которое он с дрожью доверяет бумаге, это слово раненого ангела: «Боль». Переносить слова на бумагу – все равно что накачивать себя наркотиками. Видя, как разбухает у него на столе рукопись, автор и сам надувается бредом величия.
Ничто на свете – ни принцип, ни идея – не действенны сами по себе. Они, включая и идею Бога, работают лишь тогда, когда осознаны всем сообществом людей.
Меня всегда привлекал человек, затерявшийся в общей сутолоке, настолько обыденный человек, что его присутствия даже не замечаешь.
Великое произведение искусства, если оно завершено в какой-то мере, призвано напоминать нам или, скажем так, погружать нас в грезы о чем-то текучем, неосязаемом. Это то, что называют универсумом. Это не постигается разумом, это можно либо принять, либо отвергнуть. Если мы приняли – в нас вдохнули новую жизнь. Если отвергли – мы хиреем.
Если бы мы воспринимали себя как единое целое, как произведение искусства, то весь мир искусства умер бы от истощения.
Мир этот – во мне; он совершенно не похож на другие знакомые мне миры. Никак не думаю, что он моя личная собственность – это просто мой личный угол зрения, и в этом смысле он единственный в своем роде. Но начнешь высказываться на таком единственном в своем роде языке – и никто не поймет тебя: великое сооружение останется неувиденным.
Моя политика – сжигать мосты и смотреть лишь в будущее. Если я ошибаюсь, то это всерьез. Когда споткнусь, то падаю на самое дно пропасти, пролетаю весь путь до конца. Единственное, что меня выручает, – моя живучая упругость. Мне всегда до сих пор удавалось отскакивать. Как мячику.
Каждый день мы убиваем в себе лучшие порывы. Вот откуда наша душевная боль, когда строки, написанные рукой мастера, воспринимаются нами как наши собственные; это о нас, о слабых ростках, затоптанных из-за неверия в собственные силы, в свои мерки добра и красоты. Любой из нас, если он отречется от суеты, если он будет беспощадно честен с самим собой, способен выразить самую проникновенную правду. Все мы – ветви одного ствола. Нет ничего таинственного в происхождении вещей. Все мы – часть сотворенного, все мы – короли, все мы – поэты, все – музыканты. Надо только открыть и выпустить на волю то, что заключено в тебе с самого начала.
2Твои друзья считают, что имеют точное представление о твоих возможностях, и когда ты пытаешься совершить что-то лежащее вне пределов этих возможностей, меньше всего рассчитывай на одобрение друзей.
Но когда ты испытываешь свои силы всерьез, когда пытаешься совершить что-то новое, лучший друг может оказаться предателем. Он ведь желает тебе только добра и выбирает для этого самый верный путь: ты начни развивать перед ним свой блестящий бред, а он уж постарается, чтобы у тебя опустились руки. Он верит в тебя лишь в пределах твоих возможностей – он-то их знает! Предположить, что ты способен на нечто большее – значит лишить его душевного равновесия, нарушить привычный ход времени, – и как же тогда быть со взаимной дружбой? Вот почему, если человек решается на отчаянно смелое дело, если пускается, скажем так, в авантюру, он должен разорвать все прежние связи – это почти закон. Он должен удалиться в пустыню и, лишь отбросив от себя прошлое, отряхнув прах его, может возвращаться и выбирать себе ученика. Не имеет значения, каким окажется этот ученик – смышленым или тупым, – важно, чтобы он до конца поверил в своего учителя. Чтобы семя дало росток, нужен кто-то, человек, найденный в толпе, для демонстрации такой веры.
Но подлинная твоя сущность, настоящее твое «я» тебе не знакомо. А ведь это в нем кипят такие замечательные замыслы, это оно пишет в воздухе удивительные строки и оно, если тебя загипнотизируют его подвиги, заберет у тебя старое, изношенное «я», возьмет себе твое имя, твой адрес, твою жену, твое прошлое и твое будущее.
Каждый становится немного тронутым, когда влюбляется.
Вот если б я ногу сломал, он бы все бросил. А тут у тебя сердце разрывается от радости – это, знаете ли, скучновато. Слезы переносить легче, чем радость. Радость деструктивна, от твоей радости другому становится как-то не по себе.
Плачь – и сыщется миллион крокодилов, чтобы проливать слезы вместе с тобой. Мир всегда плачет. Мир промок от слез. Смех – это другое дело. Смех мгновенен, он вспыхнул и погас. А радость – это вид экстатического кровотечения, какое-то стыдное сверхудовольствие, сочащееся изо всех пор твоего существа. Но радость свою ты не можешь вот так прямо, непосредственно передать другому. Радость самодостаточна, она либо есть, либо ее нет. Она основана на чем-то таком глубинном, что ее нельзя ни понять разумом, ни внушить другому. Быть радостным – значит быть безумцем в мире унылых призраков.
Жизнь не где-то там вверху, жизнь здесь и сию минуту – всякий раз, когда вы произносите слова, когда мчитесь куда-то во весь опор. Жизнь – это четыреста сорок лошадиных сил в двухцилиндровом двигателе.
– Ваша беда в том, – продолжала она медленно, убеждающим тоном, – что вы никогда еще не брались решать задачи, достойные ваших возможностей. Вам нужны проблемы посерьезнее, трудности потруднее. Да вы, строго говоря, ни за что и не беретесь, пока вас не прижмет как следует. Не знаю, чем именно занимаетесь вы сейчас, но уверена, что ваша жизнь вам не подходит. Вы предназначены для жизни, полной опасностей; вы можете рисковать смелее, чем любой другой…
Но женщина-то и не нужна вам сама по себе – вы просто хотите с ее помощью освободиться. Рветесь к более бурной жизни, хотите порвать с прежней. Кто бы ни была женщина, в которую вы влюблены, мне ее жаль. Вам кажется, что она сильнее вас, но потому лишь, что вы не уверены в себе. Сильнее вы. И всегда будете сильнее, потому что всегда думаете только о себе.
Вы слишком разумны, слишком здоровы, а жизнь любите даже больше, чем самого себя. А в растерянности вы оттого, что чем бы вы ни увлекались, вам всегда мало. Разве не так? Надолго удержать вас никто не может, вы всегда высматриваете, а что там дальше? Ищете чего-то, чего никогда не найдете. Хотите избавиться от мучений – приглядитесь внимательно к себе. Я уверена: вы легко обзаводитесь друзьями. И все же у вас нет никого, кого можно было бы назвать настоящим другом. Вы одиноки. И всегда будете одиноки. Слишком многого вы хотите – больше, чем может предложить жизнь.
– Тебе не хватает духу проявить свою подлинную сущность. Я рискую в жизни не потому, что я сильная, а потому, что умею использовать чужую силу. И не боюсь поступать так, как поступаю, потому что иначе просто кончусь.
Тебе всегда приходится выбирать одно из двух. И вовсе не нравственное чувство предостерегает тебя от неверного пути – инстинкт выбирает то, что лучше послужит тебе в дальней дороге. Ты даже не понимаешь, что заставляет тебя отступаться от всех твоих изумительных замыслов. Думаешь – слабость, страх, безволие, но это не так. У тебя инстинкт животного, и ты всегда выбираешь то, что лучше всего служит твоей воле к жизни. Ты без колебаний взял бы меня силой, даже зная, что тебя заманивают в ловушку. Капкан, в который попадают мужчины, тебя не пугает, а вот то, что направит твои шаги в ложном направлении, – вот перед этим капканом ты и останавливаешься.
Чувствовать себя неуверенно – вот опасность. Много вреда ты причинишь другим именно своими сомнениями и страхом. Ты вот и сейчас уже не уверен, что возвратишься к той женщине, которую, кажется, любишь. Ты бы отказался от нее, если был бы уверен, что добьешься того, чего хочешь, без ее помощи. Но тебе понадобится ее помощь. И вот эту нужду ты будешь называть любовью и будешь этим всегда оправдываться, высасывая из нее все соки.
Раз женщина не может дать тебе того, что ты хочешь, ты прикидываешься страдальцем. Женщине нужна любовь, а у тебя нет этого дара. Был бы ты примитивным мужиком, ты превратился бы в изверга. Но ты из своей беды делаешь добродетель.
Ты еще сможешь жить жизнью для других. Это будет зависеть от того, как ты воспользуешься своим интеллектом. Ведь на самом деле ты не такой уж интеллектуал, каким себя считаешь. Твоя слабость – самодовольство, ты просто гордишься своим умом. Но если ты на него положишься, тебе конец.
А тебе будет труднее, чем другим мужчинам: ты ведь не интересуешься господством над другими, тебе с собой бы управиться. Женщина, которую ты любишь, для тебя всего лишь инструмент для упражнений.
Понимаю, разница между нами в том, что я зажат, как птичка в клетке, а ты весь нараспашку – в этом, может быть, и весь секрет. И до людей ты жаден больше, чем я. Мне быстро с ними становится скучно, я сам в этом виноват, признаю. Сколько раз ты мне рассказывал, как интересно провел время после того, как я ушел!
И еще: ты всегда находишь характер там, где никто из нас ничего не видит. Ты умеешь открывать душу человека или заставляешь его самого раскрываться. Мне не хватает на это терпения…
Видишь ли, окажись я в твоей шкуре, меня бы это так угнетало, что я пришел бы к приятелям за помощью. А ты вбегаешь с усмешечкой и говоришь: «Мне нужно то, мне нужно это… » Ты не ведешь себя как отчаявшийся человек.
Я хотел сказать, что тебе завидуют даже тогда, когда ты говоришь, что все плохо. И ты заставляешь нередко отказывать тебе, потому что словно награждаешь людей тем, что они могут тебе помочь. А их это раздражает, неужели не понимаешь?
Под конец он сказал мне то, что я не раз уже слышал от других моих приятелей: на себя у него никаких надежд не осталось, но он уверен, что я вырвусь на свободу и создам нечто поразительное.
Все дело в том, что я был настолько недоволен собой, всеми своими бесплодными усилиями, что всех и вся подозревал в несправедливости ко мне. Попади я в какую-нибудь переделку, уж конечно бы выбрал самую глухую к моим нуждам личность просто ради удовольствия вычеркнуть это имя из своего списка.
По правде сказать, обладание женщиной, обладание чем бы то ни было, ничего не означает: это просто существование с какой-то женщиной, проживание с какой-то вещью. Можешь ли ты двигаться дальше, если любовь навсегда привязала тебя к некоей личности, к некоему предмету?
Любить или быть любимым – не преступление. Преступление – уверить кого-то, что его или ее ты будешь любить вечно.
Есть только один способ рассчитаться за добро – быть добрым с теми, кто обращается к тебе в свой черный день.
3А настоящая женщина, мистер Миллер, вправе ждать от мужика не только слов или размахиваний руками.
Он просыпался уже готовым к разговору, тотчас же ввязывался в спор по любому поводу, и всегда о судьбах мира: о его биохимической структуре, астрофизической природе, политико-экономических формах. С миром дела обстояли плохо, Кронский это знал, потому что накопил кучу фактов о дефиците нефти, о боеспособности армии Советов или о состоянии наших арсеналов и фортификаций.
Пока еще он всего лишь врач-интерн в городской больнице, но через несколько лет он станет великим хирургом, или психиатром, или еще кем-нибудь великим – он еще не сделал окончательного выбора.
У доктора Кронского также никогда не возникало сомнений в правильности своего анализа состояния дел в мире. Кризисы, паники на биржах, наводнения, революции, эпидемии – все эти события происходили лишь для того, чтобы подтвердить его выводы.
В чем его печали, я понять не могу. Он печалится о судьбах мира. А я куска дерьма не дам за этот мир. Ни я не могу сделать эту жизнь справедливей, ни он… никто. Почему он не попробует просто жить? Мир может оказаться не таким уж плохим, если, Мара, мы попробуем сами чуть больше радоваться жизни.
Единственно реальное, что нас связывает, – постоянное присутствие смерти в каждом.
Он был ходячим кладбищем фактов и цифр. Он умирал от статистического несварения.
Полуодетые фигуры мелькали там и сям за окнами. Они готовились лечь спать, чтобы завтра снова окунуться в ту же бессмыслицу. Может быть, один из сотни тысяч избежит общей участи, для остальных же было бы милосерднее перерезать им, спящим, глотки. Поверить, что эти жалкие людишки способны создать новый мир, что они таят в себе силы для этого, мог только сумасшедший.
– Но я-то жить хочу, – сказала Мара. – И не хочу больше жилы из себя тянуть.
– Это каждый говорит, да без толку. Пока мы не уничтожим эту прогнившую капиталистическую систему, мы не разрешим…
– Чушь это все, – перебила его Мара. – Вы же не думаете, что я буду ждать, покуда революция устроит мою жизнь? Мне надо сейчас что-то делать. Если нет другого выхода, я стану шлюхой. Интеллектуальной шлюхой, разумеется.
В метро, вглядываясь в измученных ночных всадников большого города, я погрузился в глубины самоанализа, как и подобает герою современных романов. Как и он, я задавал себе бесполезные вопросы, городил проблемы, которых и не существовало вовсе, строил планы на будущее, которые никак не могли материализоваться, и сомневался во всем, даже в собственном существовании.
У современного героя мысль никуда не ведет; его мозг – дуршлаг, где мысли промываются как сырые овощи.
Тело-то ее, но дырка – твоя. Вот-те на, пизда с хуем поженились, а хозяева-то ихние поврозь живут!
4Он был уверен, что никаких успехов у меня нет и не будет и что я тону все глубже и глубже, и водился со мной для того, чтобы лишний раз убедиться в этом.
Он заболеет и умрет, если станет чуть добрее
Нет ни разговоров о деньгах, ни неоновых реклам, ни магазинной суеты. Как чудесно дышать чистым воздухом, перестать спешить, дергаться, заниматься только одним, самым важным – жить!
5Это означало что-то вроде следующего: не имеет значения, какая я была вчера или сегодня утром, не имеет значения, что я думаю о тебе, кем ты станешь для меня завтра или послезавтра, – сейчас я хочу этого, и сейчас я согласна на все
– Ну какой я писатель, – возразил я. – Хотел бы им стать. А вот вы, наверное, писатель?
– О, по-моему, мы все когда-нибудь пробовали писать. И я тоже, в основном стихи. Но кажется, у меня есть только один талант – хорошо пить.
6Она не возражала против того, чтобы ее иногда употребляли, но никакого особенного удовольствия при этом не испытывала. «Ну, ты уже заканчиваешь?» – спрашивала она время от времени, и если процедура затягивалась, она могла попросить принести ей выпить или чего-нибудь поесть.
Очень хорошо мечтать – все мы это любим, – но кто-то должен платить за это.
Он сказал еще, что ему кажется поразительным, что в мире, где творится так много плохого, можно быть такими счастливыми, но мир может стать лучше и счастливее, если люди будут доверять друг другу свою радость, а не ждать минут печали и горя, чтобы раскрыть свою душу другому.
Мы привыкли рассматривать себя как великий демократический организм, связанный общими узами крови и языка, нерушимо соединенный всеми видами связи, которые смогла отыскать человеческая изобретательность: мы одинаково одеваемся, поглощаем одну и ту же пищу, читаем одни и те же газеты, мы различаемся только по именам, весу и размерам, мы самый коллективизированный народ в мире, за исключением разве некоторых примитивных племен, далеко, по нашему мнению, отставших от нас. И все же, все же, несмотря на взаимосвязанность, социальную и политическую общность, добрососедство, доброжелательность, почти братство, мы – люди одинокие, люди болезненные, обреченные шарахаться из стороны в сторону, силящиеся выбросить из головы самую мысль, что мы совсем не такие, какими себя представляем, что, по сути, мы вовсе не преданы друг другу, не внимательны друг к другу – просто фишки, перемешанные чьей-то незримой рукой с непонятным для нас замыслом. Время от времени кто-то из нас внезапно пробуждается, выбирается из клейкой тины, в которой мы вязнем, из того вздора, что мы называем нормальной жизнью, и этот человек, который не может больше довольствоваться общими для всех шаблонами, который кажется нам чуть ли не сумасшедшим, обнаруживает, что он в состоянии вырвать несчетные тысячи из мирно пасущихся стад, распутать их путы, наполнить их головы радостью или даже безумием, заставить их отречься от родных и близких, отказаться от своей профессии, изменить свой характер, свой облик, душу новую обрести, наконец.
Что делать, мы действительно уступаем, мы гораздо ниже тех, кто сдержан, уверен в себе и идет своим путем, освобожденный верой от всяких оков. А мы обижены их неприятием наших льстивых речей, нашей логики, нашей тягомотины о том, что положено, а что не положено, нашей закоснелости в так называемых принципах.
Быть постоянно счастливым – значит подвергать мир угрозе. Одно дело – научить людей смеяться, совсем другое – тащить их к счастью.
Я понимаю, что само по себе слово «счастье» приобрело звучание одиозное; оно лишено всякого смысла, пустой звук, греза слабых и безвольных. Мы превратили его во что-то совершенно бессмысленное. Его стесняются употреблять всерьез. А напрасно. У счастья столько же прав на существование, как и у скорби, и все, за исключением тех эмансипированных душ, чья мудрость открывает им путь к чему-то еще более высокому или лучшему, стремятся к счастью и готовы ради него пожертвовать всем.
Они были обычными людьми, в самом обычном смысле слова. Они были подобны миллионам других американцев, то есть без каких-либо признаков индивидуальности, без напускного вида, без каких-либо важных целей, поставленных ими перед собой. И вот эти-то люди, когда недавний молодожен закончил свою речь, вдруг увидели, что все они похожи один на другого, никто не лучше, никто не хуже, и, разломав невидимые перегородки, делившие их на обособленные группки, поднялись и устремились навстречу друг другу.
Быть разумным – благо, но быть безоглядно доверчивым, легковерным до идиотизма, принимающим все без ограничений, – одна из высших радостей жизни.
Суть в том, что в наши дни искусство – непозволительная роскошь. Я прекрасно смогу прожить, не читая книг и не любуясь картинами. У нас куча других вещей – зачем нам еще книги и картины? Музыка – да, музыка всегда нужна. Не обязательно хорошая музыка, хоть какая-нибудь.
Вообще, я вижу, мир катится к чертям собачьим. Чтобы нормально жить в нынешних условиях, интеллектуальные способности совсем не нужны. Мы так все хорошо устроили, что все вам приносят на тарелочке. Единственное, что нужно уметь, – это делать какую-нибудь маленькую штучку достаточно хорошо; вы объединены в союз, вы делаете какую-то работенку и, когда приходит время, получаете пенсию.
Искусство делает вас беспокойным, неудовлетворенным человеком. Наша индустриальная система не может себе позволить такое – и вот вам предлагают успокоительные, мягкие заменители, чтобы вы забыли о том, что вы человеческое существо.
Забавней всего во всех этих утопиях государственных преобразований, что вам всегда обещают сделать вас свободным, а перво-наперво стремятся заставить вас тикать, как часики с восьми-десятидневным заводом. Они предлагают личности стать рабом ради установления свободы для всего рода человеческого. Странная логика.
Дело не в том, что нам недостает прав – я считаю, что нам недостает широких идей.
Закон не имеет никакого отношения к человеческим потребностям, это просто афера синдиката паразитов: отыщи в кодексе нужное место и шпарь громким голосом.
Я свихнусь, если буду смотреть на все ясными глазами. А делать этого нельзя ни в коем случае – надо шагать в ногу.
И вам приходится, косясь украдкой, продолжать путь и прикидываться, что вам все понятно; вы должны внушать людям, что вы знаете, что делать. Но ведь никто не знает, что он делает!
Мы играем в игру. Мы знаем, что играют краплеными картами, но ничего не можем поделать – выбора нет.
Мы родились в определенной обстановке, ее выбрали за нас, мы условия приняли: мы можем что-то поправлять там и сям, как в протекающей лодке, но переделать ничего нельзя, для этого просто нет времени, вам надо добраться до пристани или вообразить, что вы до нее добрались, а добраться невозможно – лодка потонет раньше, это уж точно…
Художник лишь фиксирует нечто, уже существующее, нечто, что принадлежит всему миру, и которое он, если он истинный художник, должен миру вернуть.
Ваша самая большая ошибка в том, что вы считаете, что наслаждение не обязательно заслуживать, что ради него не обязательно стараться. Раз вы знаете, что умеете играть на скрипке, можно и не играть.
Вы отрицаете то, что составляет красоту, – любовь к жизни, к самой жизни. Вам всюду видится изъян, червоточина. Художник, даже если он натыкается на какой-то изъян, ухитряется видеть вещь безызъянной, если можно так выразиться. Он не пробует увидеть в черве цветок или ангела, но он включает его в нечто большее. Он знает, что мир не зачервивел, даже если он видит миллионы и миллиарды червей. А вы увидите маленького червячка и кричите: «Смотри, как все прогнило!» Дальше этого вы не можете взглянуть…
Догадываюсь, что все мои беды в том и заключаются, что никак не могу смириться с тем фактом, что я всего-навсего еще одно ничтожество…
7Когда боль отпускает, жизнь кажется великолепной, даже без денег, без друзей, без грандиозных замыслов.
Но планеты не подвержены болям в ушах; у них иммунитет, хотя они и несут в себе бессчетные страдания и муки.
8Я знал, что доктор Онирифик дал Кронскому возможность продолжать занятия медициной. И я видел, что Кронский отыскал весьма своеобразный способ отблагодарить его: разрушить, полностью разложить своего друга на составные части. И когда это произойдет, тут-то на помощь явится великолепный Кронский! Он сотворит что-то совершенно непредвиденное, такое, чего ни один человек для другого не сотворял. А пока, распространяя слухи, клевеща и злословя насчет своего друга, роя под ним яму, он приближал неизбежное крушение. У него просто чесались руки поработать над своим другом, а потом реабилитировать его, вознаградить сверхщедро за те услуги, которые тот оказывал ему, протаскивая сквозь университетские аудитории. Он хотел развалить дом, чтобы потом оказывать помощь среди руин.
В этом окружении Кронский чувствовал себя как дома. Он был образованнее других, мог перехитрить, переспорить, перекричать любого. Он был лучшим в бильярде, в картах, в шахматах, лучшим во всем. Он знал это и любил изрыгать свое превосходство, хвастаясь налево и направо собственной блевотиной.
Это трудно – уяснять себе свою истинную цену
Унылые, однообразные стены подступали ко мне из тумана; за ними жили семьи, вся жизнь которых умещалась в работу.
Прилежные, многотерпеливые, неугомонные рабы, озабоченные только одним – возможным освобождением. А пока они смирялись со всем, забыв о неудобствах, безразличные к мерзостям. Героические душонки, одержимые мечтой избавиться от каторжного труда, лишь увеличивающего убожество и нищету их жизни.
Как все переплетено и запутано! Мы благодарим того, кто всаживает нож нам в спину, мы убегаем от того, кто стремится нам помочь, мы поздравляем себя с удачей, не подозревая, что удача может обернуться трясиной, из которой не выберешься. Мы мчимся вперед, а голова обращена в сторону; очертя голову, несемся мы прямо к западне.
Я ни на что не надеялся, ничего не ждал от нее. Она существует, и мне этого хватает вполне.
Просто быть счастливым, понимать, что ты счастлив, и стоять на том, что бы ни говорили или делали другие.
Привет, привет, как ты, да все отлично, что поделываешь, как жена, давненько мы не встречались, надо бы повидаться, да я совсем замотался, надо бы повидаться, конечно, конечно, ну, будь здоров, до скорого… Так это и было: тра-та-та-та. Два твердых тела случайно столкнулись в пространстве, потерлись друг о друга поверхностями, обменялись воспоминаниями, сунули друг другу липовые телефонные номера, наобещали кучу всякой всячины, забыли об обещаниях, разбежались, вспомнили снова… в спешке, механически, бессмысленно…
9Масса советов и ни на грош дела.
Деньги, деньги, деньги! Бог мой, как я ненавижу это слово!
До встречи с тобой я чувствовала… да, будто моя жизнь мне не принадлежит. Мне было все равно, чем я занимаюсь, только бы меня оставили в покое. Невыносимо было, что они все требовали и требовали что-то от меня. И я чувствовала себя униженной.
Я крепкая – вот их мнение. Я везде выстою. Я – бешеная.
Все бы отдала, чтобы стать писателем. Размышлять, фантазировать, погружаться в проблемы других людей, думать о чем-то другом, не о работе и деньгах…
Я хочу покончить со всякой работой, хочу побыть самим собой, посмотреть, каково это. Я себя-то почти не знаю.
Я не знаю, а чувствую только. А чувствую слишком много. Я весь высох. Я хочу, чтобы у меня были целые дни, недели, месяцы только для размышлений. А это такое счастье – размышлять.
Человек не должен работать во мраке. Разум должен быть ясным. Разум должен знать, что творит.
Что бы он ни делал, все он исполнял с достоинством. Чем грязнее доставалась ему работа, тем более достойным он выглядел. Его нельзя было смутить или унизить. Он всегда был верен самому себе.
Мы исписываем десятки нудных страниц, излагая какую-нибудь мысль, Восток вкладывает все это в краткую, точную притчу, и она сверкает перед твоим мысленным взором подобно алмазу.
Как всегда безупречно точный в статистических данных, он преуспевал только в изображении негативной части картины.
Они всегда показывались мне облаченными в такое достоинство и самоуважение, какого я никак не мог на себя напялить
Мне было жаль, что другие так покорно соглашались на роль подчиненных: это означало предвестие той всеобщей апатии и инертности, с которой мне пришлось сталкиваться в дальнейшем.
У него не укладывалось в голове, что можно испытывать отвращение к жизни, будучи истинным проводником добра. А как ему объяснишь, что быть чьим-то орудием, быть «проводником» – значит подчиняться закону инерции, а я ненавидел инерцию, даже если она несла благо.
Терпеть не могу, когда меня обступают все эти тихие чудаки, берут за руку, заглядывают в глаза, чтобы утешить, успокоить и тем самым накинуть на меня петлю.
А на улице снова и снова я повторял себе другой вопрос: «Кто же я такой?»
Если упорно подавлять в себе всякие порывы, то кончишь тем, что превратишься в комок флегмы. В конце концов вы выхаркнете этот сгусток и только с годами поймете, что не от слизи и мокроты избавились вы в тот момент, а от своего самого сокровенного. И тогда вы обречены лететь по мрачным улицам как безумец, преследуемый призраками. И в любую минуту вы с полной искренностью сможете сказать: «Я не знаю, чего хотеть от жизни!»
Истинно серьезный человек – веселый, даже беспечный человек.
Человек, вечно озабоченный судьбами человечества, или не имеет собственной судьбы, или боится заглянуть ей в лицо.
Была и другая вещь, в которую я совершенно не верил, – работа. С самого раннего возраста этот вид деятельности представлялся мне уделом тупиц и идиотов.
В силу обстоятельств я вынужден был стать тем, кем были многие другие, – рабочей лошадью. У меня было очень удобное оправдание: я работал, чтобы обеспечивать существование жены и ребенка. Но на самом деле оправдание дохлое: я ведь понимал, что, если завтра окочурюсь, они как-нибудь сумеют прожить и без меня.
Так бросить все и стать самим собой! Почему бы и нет?
Мир мог получать с меня что-то ценное только с того момента, как я перестану быть серьезным членом общества и сделаюсь самим собой.
Жизнь – это что-то такое, о чем пишут философы в книжках, которые никто не читает.
Из того немногого, что я прочитал, я смог заметить, что люди, творящие жизнь, люди, бывшие сами по себе жизнью, мало едят, мало спят и собственности у них мало или нет вообще. Нет у них иллюзий и насчет долга, обязанностей перед родными и близкими или заботы о благе государства. Им нужна правда, и только правда. И лишь один вид деятельности признают они – творчество.
Дикая жажда жизни, которую другие угадывали во мне, притягивала как магнит; притягивала тех, кому нужна была именно такая жажда. И эта жажда умножалась в тысячи раз – прилипшие (словно железные опилки) ко мне намагничивались и, в свою очередь, притягивали других. От чувства к чувству, от опыта к опыту.
Но втайне я стремился освободиться от людей, старающихся вплести свои нити в узор моей жизни, сделать свои судьбы частью моей судьбы.
Все, что я делал для своего блага, вызывало упреки и осуждение. Тысячи раз я оказывался в предателях. У меня было отнято даже право болеть – так я им был нужен. Умри я, они, наверное, гальванизировали бы мой труп, чтобы придать ему видимость жизни.
Люди, как и корабли, тонут снова и снова.
Мозг не может уследить за изменяющимися изменениями; в мозгу ничего нет, ничего не происходит, только ржавеют и снашиваются клетки. Но в разуме беспрестанно создаются, рушатся, соединяются, разъединяются и обретают гармонию целые миры, не поддающиеся классификации, определению, уподоблению.
Идеи – неразрушимые элементы Вселенной Разума – образуют драгоценные созвездия духовного мира.
Все, что вовне, – лишь проекция лучей, испускаемых машиной сознания.
А за этими призраками, проглядывая сквозь чащобу джунглей, стояло дитя – робкое, застенчивое и в то же время бесстыдно предлагающее себя.
Отчаявшаяся женщина пытается в любви найти самое себя.
Вначале они кидаются на каждую проблему, как на штурм: решительно и смело идут напрямик, и чем решительнее и смелее их приступ, тем быстрее они запутываются в паутине. Нет ничего более неловкого, чем героическая личность.
Мир не надо приводить в порядок: мир сам по себе воплощенный порядок. Это нам надо привести себя в согласие с этим порядком, надо понять, что мировой порядок противопоставлен тем благоизмышленным порядочкам, которые нам так хочется ему навязать. Мы стремимся к власти, чтобы утвердить добро, истину, красоту, но добиться ее мы можем только путем разрушения одного другим.
Мы отбрасываем все, что не вмещается в убогие рамки нашего разумения.
Роль художника в том, чтобы отодвинуться от реальности, погрузившись в нее. Это значит увидеть на поле битвы больше, чем просто «гибель», как представляется это невооруженному глазу. Ибо с начала времен картина, которую мир предлагает человеческому взору, вряд ли может показаться чем-либо иным, кроме зрелища безнадежно проигранного сражения. Так было всегда и так будет, пока человек не перестанет смотреть на себя как на очаг противоречий, пока он не научится быть «я» другого «я».
10Поразительно, как давно знакомое нам тело, к которому привыкли и зрение, и осязание, превращается в жгучую тайну, едва мы почувствуем в обладателе этого тела что-то уклончивое, что-то ускользающее от нас.
Никакая женщина не совокупляется так бешено, как истеричка, стремящаяся сохранить ясность рассудка.
Женщина не может долго притворяться равнодушной к тому, что ее будущее под угрозой.
Как страшно нам признаться, что больше всего мы любим быть рабами.
Человек, признающийся себе в том, что он трус, делает первый шаг к победе над своим страхом.
Способность целиком и полностью отдаться другому – величайшее из богатств, которыми одаривает нас жизнь. С момента растворения в другом и начинается подлинная любовь.
Жизнь каждого основана в общем на подчиненности, на обоюдной подчиненности. Общество – совокупность взаимозависимых личностей.
Чтобы стать совершенным любовником, магнитом, слепящим фокусом, в котором собрана вся Вселенная, надо прежде всего постигнуть глубокую мудрость превращения в круглого дурачка.
А мир так изголодался по любви, что мужчины и женщины слепнут от сверкания и блеска своих отраженных «я».
А Мелани не делала различия между хорошими людьми и плохими, она жила по единственному правилу – немедленно отзываться на доброту.
Может быть, впервые ее сознанию открылось, что обладание – ничто, если только ты сам не можешь отдать себя в обладание.
Именно о таком взрыве, таком радостном возбуждении молил я, когда возникала потребность писать. Я сидел за столом и ждал, но ничего не происходило. А потом где-нибудь, когда я, например, выбирался из транспорта, собираясь дальше идти пешком, оно настигало меня. Как сердечный приступ, на меня внезапно обрушивался со всех сторон настоящий потоп, обвал, лавина – а я здесь, один-одинешенек, в тысяче миль от пишущей машинки, без единого клочка бумаги в карманах. И тогда я спешил домой, но не бегом, не слишком быстро, чтоб ничего не расплескать, а вразвалку.
Сколько женщин я искал как потерявшийся пес, идя по их следу ради какой-нибудь таинственной черты: широко расставленных глаз, профиля, словно вырубленного из кварца, бедер, живущих, казалось, своей собственной жизнью, голоса, мелодичного, словно соловьиные трели, тяжелого водопада волос… Какой бы неотразимой ни была женская красота, она поражает нас одной-единственной чертой. И черта эта – а она может быть и физическим недостатком – становится часто столь непропорционально огромной в сознании воспринимающего, что в сравнении с ней все, что составляет эту ошеломляющую красоту, превращается в ноль.
Женская красота есть постоянное созидание, постоянная борьба с недостатками, которая заставляет все существо устремляться к небесам.
11Ничего нового я о ней почти не узнал. В ней всегда было что-то, что меня не устраивало. Она была кроткой. Слишком покладистой и уступчивой.
Ах ты, актер! Да, ты любил ее когда-то, но ведь тебе доставляло такое удовольствие думать, что ты можешь любить кого-то помимо себя, что о ней ты сразу же забывал. Ты любовался тем, как ты ее любишь. Ты тянул ее к себе, чтобы вернулись ощущения. Терял, чтобы отыскивать.
Живой, все чувства сохранились, только они не туда направлены. Сердце твое то работает, то отключается. Ты благодарен тем, кто заставляет твое сердце биться и кровоточить. Но ведь не ради них ты страдаешь, а для того, чтобы упиваться великолепием страдания. По-настоящему ты даже не начинал страдать. Ты не мученик, ты пробуешь перед самим собой играть эту роль.
Мой идеал – меня чуть удар не хватил, когда я его сформулировал, – женщина, у ног которой лежит весь мир! Чем больше вокруг обожателей, тем грандиознее становится мой триумф. Ведь любит-то она меня, кто же в этом сомневается. Ведь из всего множества она именно меня выбрала, меня, который может предложить ей так мало.
«Он слабый человек», – сказала она про меня Керли. Да, но и она тоже. Моим слабым местом были женщины вообще. Она же была слаба в том, что касалось любимого человека. Она хотела, чтоб моя любовь сосредоточилась исключительно на ней и чтоб я ни о чем другом не помышлял. Как это ни странно, но я уже был готов сосредоточиться только на ней, но на свой собственный нерешительный, слабый лад. Если бы я не заметил ее слабости, я бы сам вскоре открыл, что во всем мире мне интересен только один человек – Мона. Но теперь, когда ее слабость так наглядно предстала предо мной, у меня могут возникнуть мысли о власти над ней. Даже против своей воли я могу поддаться соблазну проверить эту власть на деле.
Много счастливых возможностей подбрасывает нам Провидение: их можно назвать деньгами, успехом, молодостью, жизненной силой, тысячью других имен. К чему даже самое ценное сокровище, если нет в нем притягательности для вас?
Пережив полнолуние, трудно бывает примириться с неизбежностью постепенного увядания, тусклой смерти этого цветка, и люди пытаются изо всех сил оставаться в зените. Они пытаются изменить действие закона, заключенного в них самих, в их рождении и смерти, росте и изменениях. Застигнутые чередованием приливов и отливов, они расщепляются. Душа уходит от тела, а подобие разделенного «я» еще пытается бороться. Раздавленные своим собственным великолепием, они обречены беспрерывно искать красоту, истину, гармонию. И, лишившись собственного сияния, они рвутся заполучить дух и душу того, к кому их тянет. Им каждый лучик нужен, и они отражают чужой свет каждой гранью своего существа. Мгновенно вспыхнув, когда свет падает на них, они так же стремительно гаснут. И чем ярче вспышка, тем более ослепленными предстают они миру. Тем опаснее они для источника света. И тем опаснее такие отражающие люди для излучающих; как раз к этим ярким и настоящим источникам света льнут они с необоримой страстностью.
Пройдет вечность, прежде чем правда станет точкой опоры не только для одиночек, но и осью, вокруг которой будет вращаться человечество.
Ложь может быть только вкраплена в правду. Она не существует раздельно, ложь и правда нужны друг другу, это симбиоз. Хорошая ложь раскрывает истину для того, кто ищет истину больше, чем сама правда. И для такого человека не бывает ни чувства гнева, ни раздражения, ни повода для обвинений, когда он сталкивается с ложью: настолько там все очевидно, обнажено, откровенно.
12Это как с цивилизацией. Как в то самое время, когда вы навели на себя глянец, наманикюрились, оделись в костюм, сшитый у портного, вам суют в руки винтовку и будут ждать, чтобы вы за шесть уроков выучились протыкать штыком мешок с отрубями. Конечно, это обескураживает, мягко говоря. Но ничего – если не будет ни паники на биржах, ни войны, ни революции, вы продолжите движение от одного теплого тухлого места к другому, пока сами не станете каким-нибудь Хуем с Горы и светильник в вашей голове не погаснет окончательно.
Шеридан был на редкость простодушным человеком. Он был рожден в добродетельном семействе, получил не больше образования, чем ему было нужно, и претендовал только на то, чтобы быть тем, кем он был. А был он простой, открытой, ординарной натурой, принимавшей жизнь такой, какая она есть.
– Мистер Миллер, – пожаловался он, – я в жизни не встречал таких мальчишек. Никакого чувства чести…
Я рассмеялся. Ишь чего захотел, чести!
Кричите на них. Скрывайте от них свою мягкость, иначе вам мигом на голову сядут.
13Я Август Ужасный, отрастивший меланхолическую бородку. Я трутень, чья единственная функция – плевать сперматозоидами в плевательницу скорби.
Еще до того как доктора закончили свои эксперименты, я превратился в сплошной ноющий нарыв, готовый прорваться, все переломать к черту, мать его убить, если понадобится, – только бы не было больше этой душевной боли, не было бы горя, не было бы молчаливого страдания.
А она слушала это, как слушала бы скала, огнеупоря свое смирительно-рубашечное сердчишко, свою оловянно-полую башку, свою глотку-мясоглотку, свою продезинфицированную утробу.
Ответ был один – НЕТ! Вчера, сегодня, завтра – НЕТ! Только нет. Все ее физическое, психическое, духовное, нравственное развитие осуществилось только ради этого великого момента, когда она сможет торжественно провозгласить: НЕТ! Только нет.
Треклятое НЕТ так и сидело у меня в печенках. Понадобилась бы тысяча «да», чтобы избавиться от него.
Не мог же я объяснить, что все это в целях усовершенствования ее мозгов, которых у нее практически не было, впрочем, она об этом знала и ничуть не тревожилась
14Для него путь по книге, через ее страницы, был выходом к новому ослепительному существованию.
Он и говорил-то не столько о книге, сколько о том, как тонко и глубоко он, Артур Реймонд, проник в ее суть. Он давал о ней ровно столько информации, чтобы вы могли следить за ходом его блестящих рассуждений.
Обмен словами, разговор – всего-навсего предлог для других, более тонких форм общения. Когда такое общение не устанавливается, разговор умирает. Если двое настойчиво стремятся к общению, то не играет ни малейшей роли, что и как они говорят – можно нести любую чепуху. Те же, кто уповает на ясность и логику, часто остаются в дураках, понимания не добиваются. Они упорно ищут наилучшие возможности передать свои мысли и чувства, ошибочно считая, что мозг – единственный инструмент для обмена мыслями. Когда кто-то начинает говорить по-настоящему, он отдается этому всем существом. Слова разбрасываются щедро, их не отсчитывают как мелкие монетки. И не надо думать ни о грамматике, ни о фактических ошибках, ни о противоречиях – ни о чем. Только говори. И если вы говорите с тем, кто умеет слушать и вслушиваться, он прекрасно вас поймет, даже полную бессмыслицу. Вот именно такой разговор ведет к полному единству, так заключается нерушимый брачный союз, не важно, говорите ли вы с мужчиной или с женщиной.
Эрудиция, оторванная от дела, ведет к бесплодию
Несколько тысяч – если не десятки тысяч! – людей в ближайшие двадцать лет будут вовлечены в процесс, названный психоанализом. Термин «психоанализ» с годами будет постепенно терять свой магический ореол и станет расхожим словечком. Терапевтическая ценность будет убывать в точном соответствии с ростом его популярности. Мудрость, положенная в основу открытий и толкований Фрейда, тоже будет чахнуть и терять свою эффективность, потому что невротик все меньше и меньше будет хотеть приспособиться к этой жизни.
Мне стало тошно. Хоть бы слово сказал он о своей собственной жизни! Нет, все о сыне, о сыне, о сыне. Мальчишка собирается стать кем-то. Мне-то на Артурова сына было наплевать. Из этого безудержного потока слов я извлек только то, что прежний Артур Реймонд отдал Богу душу и живет теперь только его сын. Жалкое зрелище.
Наоборот, решившись играть роль, я полностью входил в нее, и тут же мне стало ясно, что достаточно лишь готовности играть роль целителя, чтобы стать им на самом деле.
Охотно признаю, что твои знания превосходят мои, и это тоже часть твоего заболевания, ты вообще много знаешь, но ты никогда не будешь знать всего.
Однако с моей стороны было слишком самонадеянно предположить, что я смогу преодолеть его гордыню. Он накопил ее целые слои, она залегала в нем, как жир в беконе. Он представлял собой мощную защитную систему и со всей своей энергией устремлялся латать бреши и пробоины, которые возникали то здесь то там. С гордыней легко уживается подозрительность. Он всегда тешился тем, что отлично знает слабые места своих друзей. Он холил и лелеял эти слабости, укрепляя тем самым чувство своего превосходства. И если кто-либо из его друзей более или менее успешно преодолевал их, в глазах Кронского это выглядело предательством. Вот где проявлялась завистливая ущербность его натуры.
Обреченный с самого начала. Не доверять никому – это было предопределено самой судьбой. Естественно и неизбежно он переносил это ощущение и на других. Тем или иным путем он умудрялся так управиться со своими друзьями или любовницами, что одни его подводили, а другие изменяли ему. Он выбирал их с тем же предсознанием, с каким Христос выбрал в ученики Иуду.
Кронскому был нужен блистательный провал, такой блистательный, перед которым померк бы любой успех. Он словно хотел доказать всем, что может понимать больше, чем кто-либо, и может стать кем угодно, полагая при этом, что быть кем-то или понимать что-то – совершеннейшая бессмыслица. У него была врожденная неспособность принять, что все имеет свой смысл и значение.
Самые трудные – те, кого я бы назвал «косящими под Рыбу», – под каким знаком они ни родились бы, они стараются быть похожими на рожденных под знаком Рыбы. Этакое текучее, растворяющееся «эго» лежит себе спокойненько, как зародыш в материнской утробе, и кажется ничем не защищенным. Но там ничего не найдешь! Проколешь капсулу – ага! Вот я тебя и поймал наконец! А в руках всего лишь жалкий комочек слизи. У них нет хребта, они могут бесконечно распадаться. Все, что ты сумеешь ухватить – какие-то мельчайшие, неразрушившиеся крупицы, зародыши болезни. Глядя на таких индивидуумов, понимаешь, что тело, разум, душа – все в них сплошная болезнь.
Но как они умеют прикидываться! И наиболее им удается личина сострадания. Как они заботливы, чутки, внимательны! Как трогательно сочувствуют! Но если б вы могли бросить на них взгляд – флюоресцирующий, все просвечивающий взгляд, – какие самовлюбленные маньяки предстали бы перед вами! Чья бы душа ни кровоточила в мире – они обливаются кровью вместе с ней, но нутро их при этом не дрогнет.
Горе и скорбь – вот их среда обитания, и все калейдоскопические узоры жизни они затягивают тусклой серой клейковиной.
Всякий становится целителем с той минуты, как только забывает о себе. Мы видим повсюду мерзость, жизнь вызывает у нас горечь и отвращение, но все это лишь отражение болезни, которую мы носим в себе. Никакая профилактика не спасет нас от болезней мира – мы тащим этот мир внутри себя.
Только общая опасность заставляет нас начать жить по-настоящему.
Даже инвалид от психики выбрасывает к черту свои костыли в такие минуты. И как великую радость воспринимает он открытие, что есть нечто куда более важное, чем он сам. Всю жизнь он суетился возле вертела, на котором жарилось его «я». Своими руками он разводил огонь, поливал соусом, сам отщипывал вкусные кусочки для демонов, выпущенных им на свободу. Вот как выглядит жизнь на планете Земля. Каждый на ней невротик – до последнего человечка.
Величайшие учителя, истинные целители, хотел я сказать, всегда подчеркивали, что они только указывают путь. Великие не открывают конторы, не выписывают счета, не читают лекции, не пишут книги. Мудрость молчалива, а самая действенная пропаганда – сила личного примера.
Великие исполнены в глубочайшем смысле безразличия. Они не просят довериться им; они электризуют вас своими поступками. Они пробуждают. Кажется, они говорят вам: «Главное, что ты должен сделать в своей жизни, так это сосредоточиться на себе, познать себя».
Быть больным или, если вас это больше устроит, быть невротиком – значит просить гарантий.
На каждой высоте, которую мы достигаем, нам грозят все новые и новые опасности. Трус часто гибнет под обломками той самой стены, за которой в страхе и ужасе пытался укрыться. Самая надежная кольчуга не защитит от ловкого удара. Великие Армады тонут в бушующем океане, линию Мажино обходят с флангов. Троянский конь всегда готов и ждет, когда его выкатят к стенам. Так где же она прячется, эта чертова безопасность? Какую новую, еще не ведомую никому защиту вы можете изобрести? Безнадежно думать о безопасности: ее просто нет. Человек, который жаждет безопасности, даже всего-навсего просто думает о ней, подобен тому, кто отрубает себе конечности, чтобы заменить их протезами: они-то болеть не будут.
В том смысле, что каждый новый шаг его по жизни сопряжен со все новыми и новыми опасностями. Но именно эта его способность рисковать на каждом шагу как раз и есть его сила.
Рай и Ад – все это внутри нас. Мы – космогонические строители. У нас есть выбор, и все сотворенное – наша арена.
И идти некуда, ни за награду, ни под страхом наказания. Все всегда Здесь и Теперь, в вашем собственном «я» и в согласии с вашим собственным воображением. Мир всегда таков, каким вы его себе представляете, всегда, в любое мгновение. Невозможно переменить декорации и играть совсем другую пьесу, ту, что вам захочется. Постановка всегда одна и та же, отличия зависят от вашего ума и сердца, а не от желания какого-то невидимого режиссера. Вы – и режиссер, и автор, и актер одновременно; драма, которую вы играете, – это ваша собственная жизнь, а не чья-нибудь. Театральный костюм сшит из вашей собственной кожи. Великолепная, страшная, неотвратимая драма… Вы хотите чего-нибудь другого? Вы можете создать лучшую вещь?
Если вы считаете, что он должен помочь вам, а не вы сами себе, прилепитесь к нему, не отставайте, пока не сгниете.
В процессе роста всегда присутствуют боль и борьба; в осуществлении – радость и изобилие, в завершении – мир и спокойствие.
Между плоскостями и сферами бытия, между земным и неземным существуют стремянки и решетки. Тот, кто карабкается по ним вверх, поет. Он пьянеет, он приходит в восторг от открывающихся перед ним горизонтов. Он поднимается уверенно, не думая о том, что с ним случится, если он поскользнется и упадет; он думает о том, что впереди. Все – впереди! Дорога бесконечна, и чем дальше двигаешься, тем длиннее она становится. Болота, трясины, топи, воронки, ямы и западни – все впереди. Помни о них, они ждут, они поглотят тебя в тот самый момент, когда ты остановишься. Мир иллюзий – это мир, еще не завоеванный полностью. Это всегда мир прошлого, а не будущего. Идти вперед, опираясь на прошлое, – значит тащить на своей ноге тяжелое ядро каторжника, а тот, кто прикован к прошлому, снова и снова переживает его.
Мы все виноваты в преступлении, в величайшем преступлении – мы проживаем жизнь не взахлеб.
Но все мы потенциально свободны. И можем перестать думать о том, что у нас не получилось, и тогда у нас получится все, что нам по силам. А в действительности никто не может представить себе, каковы они, эти силы, заключенные в нас. Не может представить, что они безграничны. Воображение – это голос дерзания. Если и есть что-то божественное в Боге, так именно это. Он дерзнул вообразить все.
15Уровень эпохи всегда можно определить по общественному статусу женщины.
Женщина, как вода, сама находит свой должный уровень. И как вода, она честно отображает все, что проходит через человеческую душу.
Интересно, как женщины преподносят правду. Обычно они начинают с вранья, маленького безобидного вранья, с этакого прощупывания. Просто узнать, куда ветер дует, как вы расположены. Почувствовав, что вас это заденет не слишком, не слишком обидит, они отваживаются на первый кусочек правды, несколько ломтиков, искусно обернутых в ложь.
16Вопреки своей строгости, своим «принципам» и другим мешающим жить чертам он нет-нет да и разражался хохотом, доходившим, случалось, чуть ли не до истерики.
Секс для нее оставался зверем, живущим в зоопарке; иногда, объясняя эволюцию, водят посмотреть и на него.
Может быть, подлинную реальность вы постигаете лишь тогда, когда сидите один-одинешенек в туалете и делаете ка-ка. Это ничего вам не стоит и совершается одним-единственным способом. Не то что есть, или совокупляться, или создавать произведения искусства. И вот вы выходите из туалета и оказываетесь в огромном сплошном сортире. К чему бы вы ни прикоснулись – все дерьмо. Даже завернутое в целлофан – все равно воняет. Кака! Философский камень индустриального века. Смерть и преображение – в дерьме! Живешь в универсальном магазине: в одном углу – прозрачные шелка, в другом – бомбы. Как бы ты это ни называл, каждая мысль, каждый поступок учтены в кассовом аппарате: ты охвачен с первого своего вздоха. Одна огромная интернациональная деловая машина. Материально-техническое обеспечение, как они говорят.
17У вас всегда получается немного чересчур, вы все время чуточку перебарщиваете. Вам бы в России следовало родиться.
Раздумья ни к чему никогда не приводят. Это иллюзии. Они делают вас болезненно нерешительными…
Наверное, это смешно звучит, когда человек по всякому поводу восклицает: «Я люблю то, я люблю это. Это прекрасно, это чудесно, это восхитительно!». Каждый так поступал бы, если бы получалось. Это естественное состояние души. А мешает то, что мы почти всегда чем-то напуганы. Когда я говорю «напуганы», я имею в виду, что пугаем себя мы сами и сами себя держим в страхе.
Я и сам себя иногда пугаюсь, особенно в отношениях с другими людьми. Я не знаю, где предел, дальше которого нельзя… А может, такого предела и нет. Ведь если мы даем волю чувствам, то для нас нет ничего дурного, безобразного, зазорного. Ни в чем. Только объяснить это другим трудно.
Правда, какая там реальность – сплошное блядство и дурость! Если вы остановитесь и вглядитесь во все окружающее, именно вглядитесь, а не станете вдумываться или рассуждать, мир покажется вам безумным. А он и есть безумный, ей-богу!
Потому-то мы и несемся куда-то все время. Мы улепетываем. От чего? От миллиона неведомых вещей. Это бегство после разгрома, паника, спасайся кто может. А спасаться негде, нет такого места, если только вы не сможете остановиться. Если сможете и не потеряете при этом равновесия, если вас не сметет поток бегущих, значит, вам удастся опереться на самого себя и начать действовать, если вы понимаете, что я имею в виду…
С той самой минуты, когда вы просыпаетесь утром, и до того момента, когда вечером отправляетесь спать, вы живете среди вранья, позора и надувательства. Все это знают и все участвуют в том, чтобы это продолжалось вечно.
Вот почему мы так косимся один на другого. Вот откуда так легко берутся войны, погромы, крестовые походы против пороков и прочие милые штучки. Всегда легче врезать кому-нибудь по морде, чем посторониться и уступить, потому что все мы просим, чтобы нам дали и чтоб дано это было как полагается, а не так, чтобы потом вернуть.
И не надо нам нового мира, мы и в старом как-нибудь дотянем. Это в шестнадцать лет вы можете верить в новый мир… в шестнадцать лет во все на свете можно верить, это уж точно. Но к двадцати вы уже обреченный человек и понимаете это. В двадцать лет вы уже в упряжке и надеетесь только на то, что хоть руки-ноги целы останутся. И дело не в том, что пылкие надежды увяли. Надежда – это вообще знак тревожный, он означает бессилие.
Всякий человек может набраться смелости и совершить что-нибудь непотребное.
Мы стали обладателями интеллекта и вместе с ним появились тщеславие, самонадеянность, слепота, слепота такая, какая и слепого не поражает.
На страдания мира, на все мировые проблемы мне, по совести говоря, совершенно наплевать. Я вот чего хочу – я хочу раскрыться. Хочу знать, что у меня там, внутри. И чтобы другие люди оказались раскрыты. Я как дурачок с консервным ножом в руке: ищу, с чего бы начать, чтобы вскрыть эту банку – нашу Землю. Я знаю, что там, под крышкой, – чудеса. Уверен в этом, потому что все время во мне предощущение чудесного. Там все прекрасно: и галька, и обрывки картона, и… даже от мертвого осла уши, если уж на то пошло!
Потому что все стараемся смотреть на звезды или еще дальше, хотим узнать, что там за ними. Но взглянуть на них мы пытаемся глазами разума, а разум видит только то, что ему указано видеть, разум не может открыть глаза и смотреть просто так, от радости видеть. Разве вы не замечали, что, когда вы перестаете смотреть, когда не пытаетесь увидеть, вы вдруг видите!
Мне куда виднее их отличия, чем родство. И то, что отличает людей друг от друга, ценю не меньше того, что в них общего. По мне, очень глупо прикидываться, что мы все одинаковы. Только великие, воистину своеобразные личности похожи друг на друга. Братство начинается на вершинах, а не внизу. Чем ближе к Богу, тем больше мы походим один на другого. А на дне – словно куча мусора… То есть с расстояния все это кажется кучей мусора, но когда ты приблизишься, вглядишься, то увидишь, что эта так называемая куча состоит из миллиона миллионов частичек, и все же, как бы ни отличалась одна эта миллионная частица от другой, настоящие различия проявляются лишь при взгляде на то, что мусором не является.
В жизни всегда все дифференцируется, везде устанавливается своя шкала ценностей, своя иерархия. В каждой области своя пирамидальная структура. Если вы находитесь внизу, вас угнетает однообразие, а когда вы на вершине или приблизились к ней, вы начинаете понимать различие между вещами. И если для вас что-то – а особенно кто-то – остается неясным, вас это притягивает со страшной силой. Конечно, это может оказаться охотой ни за чем, пустышкой, обнаружится, что там ничего нет, кроме большого вопросительного знака, и все равно…
А вы когда-нибудь предполагали, что из меня может получиться отличный раввин? А почему бы и нет? Почему я не могу стать раввином? Или папой, или китайским мандарином, или далай-ламой? Если ты можешь быть червем, то можешь стать и Богом.
Да, порой она прикидывалась, она была хамелеоном, но не внешне, а внутренне. А вот облик внутренний был словно столбик дыма: чуть дунешь – и он качнется в сторону, изменит очертания. Она была чувствительна, реагировала на каждое воздействие, но не воля других действовала на нее, а их желания. В то, что она придумывала, она и верила. То, во что она верила, становилось реальностью, то, что было реальным, то она и играла в соответствии со своим замыслом. Для нее не было ничего нереального, кроме того, чего она никогда не придумывала. Но то, над чем она задумывалась, немедленно претворялось в действительность, становилось реальным, какими бы чудовищными, фантастическими, невероятными ни были бы эти вещи. Ее границы никогда не бывали закрытыми. Здесь речь идет скорее о постоянной настороженности, о постоянной готовности поступать согласно своим представлениям. Она действительно могла меняться с ошеломляющей скоростью, она менялась у вас на глазах с непостижимой легкостью водевильной звезды, поминутно появляющейся на сцене в новых обличьях.
18Раз вы не можете быть добрым христианином, вы не станете и хорошим евреем. Мы ведь не нация, не племя – мы религия.
А с вашим братом никогда нельзя быть до конца уверенным. Вы как вода, а мы как утесы. И вы нас точите не злобой, а лаской. Мало-помалу. Штормовые удары мы отразим, а вот этот ласковый шелест… он нас и подтачивает.
@темы: Генри Миллер, цитаты, Сексус