Вспоминая моих несчтастных шлюшек
Мораль — дело времени, говаривала она со злорадной усмешкой, придет пора, сам убедишься.
Потому что, как я теперь понимаю, это было началом новой жизни в возрасте, когда большинство смертных, как правило, уже покойники.
Я никогда не думал о возрасте, как привыкают не думать о не дырявой крыше, мол, видно сколько уже протекло и сколько жизни осталось.
В сексуальном плане возраст никогда меня не заботил, потому что мои возможности зависели не столько от меня, сколько от женщин, — они знают что и как, когда хотят.
Я был плохим учителем, без надлежащего образования, без призвания и без капли жалости к несчастным детям, для которых школа — самый легкий способ уйти от тирании родителей.
Вот и все, что дала мне жизнь, а я ничего не сделал, чтобы извлечь из нее больше.
«Не обманывайтесь, не думайте, что то, чего ждете и надеетесь, будет длиться дольше, чем это видят ваши глаза»
Я никогда не признавал уловок соблазнения, любовницу на одну ночь выбирал наугад, больше ориентируясь на цену, чем на ее прелести, и занимались мы любовью без любви, в большинстве случаев полуодетые и всегда — в потемках, чтобы казаться себе лучше, чем мы есть.
Моя мать на смертном одре умоляла меня, чтобы я женился молодым на белойженщине и чтобы у нас было, по меньшей мере, трое детей и одна из них —девочка, кою нарекли бы ее именем, именем, которое носили ее мать и бабушка. Я не забывал просьбу матери, но понятие о молодости у меня было такое растяжимое, что всегда казалось: жениться никогда не поздно.
«Какая прелесть! У него еще осталась восхитительная способность краснеть». От ее бесцеремонности я покраснел еще больше.
Мне подумалось, одна из прелестей старости — это те заигрывания, которые позволяют себе молоденькие приятельницы, считая, что ты уже вне игры.
Наоборот, — ответила она, — я удивилась, как хорошо ты выглядишь. Это здорово, что ты не похож на молодящихся старичков, которые набавляют себе годы, чтобы все удивлялись, как хорошо они сохранились.
Административные помещения, напротив, были прохладными и тихими, оставались в какой-то другой, идеальной стране, не нашей.
Пиджаки он носил спортивного покроя, с живой орхидеей в петлице, и все на нем сидело так, словно было частью его существа, ничто в нем не было создано для уличного ненастья, все исключительно для сияющей весны его кабинетов. Мне, потратившему почти два часа на одевание к этому визиту, вдруг стало стыдно моей бедности, и оттого я разозлился еще больше.
Когда на колокольне пробило семь и на розовевшем небе осталась всего одна звезда, одинокая и ясная, а какое-то судно, отчалив, дало безутешный прощальный гудок, я почувствовал на горле гордиев узел всех тех Любовей, которые могли случиться, но не случились.
И никогда не забуду, как за завтраком она хмуро посмотрела на меня: «Почему ты познакомился со мной таким старым?» Я ответил ей правду: возраст — это не то, сколько тебе лет, а как ты их чувствуешь.
Благодаря ей я первый раз за девяносто лет жизни встретился лицом к лицу с самим собой. И обнаружил, что маниакальная страсть к тому, чтобы каждая вещь имела свое место, каждое дело — свое время, каждое слово— свой стиль, вовсе не была заслугой упорядоченного ума, но наоборот — придуманной мною системой для сокрытия беспорядочности моей натуры. Я
обнаружил, что дисциплинированность — вовсе не мое достоинство, но всего лишь реакция на собственную бесшабашность; что я выгляжу щедрым, чтобы скрыть свою мелочность, что слыву осторожным, потому что таю зломыслие, что умиротворитель я не по натуре, а из боязни дать волю подавляемым порывам бешенства, и что пунктуален лишь затем, чтобы не знали, как мало я ценю чужое время. И наконец, я открыл, что любовь — вовсе не состояние души, но знак Зодиака.
О чем бы я ни писал теперь, я писал для нее, я смеялся и плакал для нее, и с каждым написанным мною словом уходила частичка моей жизни.
— Не заблуждайтесь: тихие сумасшедшие приближают будущее.
«Знаешь, Дельгадина, слава — это толстая сеньора, которая не спит с тобой, но когда просыпаешься, она стоит у постели и смотрит».
Откусив первый же кусок живого огня, я изрек, обливаясь слезами: «Сегодня ночью у меня и без полнолуния будет гореть задница». — «Брось жаловаться, — сказала она. — Если задница горит, значит, она у тебя пока еще, слава Богу, есть».
«Безлюбый секс — утешение для тех, кого не настигла любовь».
На следующий день перед тем, как уйти домой, я губной помадой написал на зеркале: «Девочка моя, мы одиноки в этом мире».
Я испугался: девочка настолько реальна, что каждый год ей прибавляется по году.
Если я что-то презираю в этом мире, то это праздничные сборища по обязанности, где люди плачут от радости, и все эти искусственные огни, дурацкие рождественские песни и бумажные гирлянды, которые не имеют ничего общего с младенцем, родившимся две с половиной тысячи лет назад в убогих яслях.
Мне стало понятно: она не повиновалась моим указаниям, но ждала случая сделать мне приятное.
Целую неделю я не снимал домашнего балахона ни днем, ни ночью, не мылся, не брился, не чистил зубы, так как любовь слишком поздно научила меня, что человек приводит себя в порядок, одевается и душится духами для кого-то, а у меня никогда не было — для кого.
Но в тот вечер, возвращаясь домой без кота и без нее, я убедился, это не так, я сам, старый и одинокий, умираю из-за любви. И еще я понял, что правда и другое: ни на что на свете я не променял бы наслаждения своим страданием.
- Я - та, которую ты не ищешь.
Читая «Мартовские иды», я наткнулся на фразу, приписанную автором Юлию Цезарю: «Невозможно в конце концов не стать тем, кем тебя считают другие».
— Делай, конечно, что хочешь, но не теряй это создание, — сказала мне Касильда. — Нет горше несчастья, чем умереть одному.
Оглядываюсь сейчас назад и вижу шеренгу из тысяч мужчин, которые прошли через мою постель, но я отдала бы душу за то, чтобы один, пусть самый захудалый, остался со мной. Слава Богу, вовремя нашла моего китайца. Это все равно как выйти замуж за мизинец, но зато он — только мой.
«Так что иди, разыщи сейчас же эту беднягу, даже если то, что тебе нашептывает твоя ревность, правда, все равно, как говорится, что сплясал, того у тебя уже никто не отнимет. И, конечно, стариковский романтизм — по боку. Разбуди ее и всади в нее по самые уши свою оглоблю, которой тебя наградил дьявол за твою трусость и низость. А серьезно, — закончила она душевно, — не дай себе умереть, не испытав этого чуда - спать с тем, кого любишь».
А в конце, на Allegretto poco mosso меня потрясло прозрение, что я слушаю последний концерт, отпущенный мне судьбою в этой жизни. Я не испытал ни боли, ни страха, а только всесокрушающее чувство: мне довелось это пережить.
«Об этом мгновении я мечтал всю жизнь», — сказал я ей. «Да что ты! — услышал я в ответ. — А ты — кто?» Я так и не узнал, вправду ли она все забыла, или это была ее последняя месть.
Как будто запредельный оракул пророкотал мне в ухо: «Что бы ты ни делал, но в этом году или через сто лет ты умрешь навечно».
С тех пор я начал отсчитывать дни моей жизни не годами, а десятилетиями. Пятый десяток был решающим, потому что я вдруг осознал, что почти все — моложе меня. Шестой — самый насыщенный, так как я заподозрил, что у меня уже не остается времени на ошибки. Седьмой — страшный, из-за того, что эти десять лет вполне могли оказаться последними. Однако, когда я проснулся живым в утро моего девяностолетия в счастливой постели Дельгадины, меня посетила услужливая мысль, что жизнь — вовсе не то, что протекает подобно бурной реке Гераклита, но представляет собой уникальную возможность перевернуться на раскаленной плите, чтобы поджариваться с другой стороны еще девяносто лет.
Стоило пробиться капле нежности, как в горле застревал комок, с которым я не всегда мог совладать, и я решил отказаться от наслаждения караулить сон Дельгадины даже не из-за неясности, сколько мне осталось до смерти, а потому что больно было представлять ее без меня на всю ее оставшуюся жизнь.
«Ну вот, — изрек он, — я полагаю, что тут мне ничего делать». — «Что это значит?» — «Что у вас прекрасное состояние здоровья для вашего возраста». — «Как интересно, — сказал я, — в точности то же самое сказал мне ваш дед, когда мне было сорок два, как будто время не движется». — «Такое можно сказать всегда, — заметил внук, — потому что возраст есть возраст». А я, провоцируя его на пугающее заявление, сказал: «Однако все кончается смертью». — «Да, — подтвердил он, — но нелегко придти к ней в таком хорошем состоянии, как ваше. Я искренне сожалею, что не могу быть вам полезен».
Наконец-то настала истинная жизнь, и сердце мое спасено, оно умрет лишь от великой любви в счастливой агонии в один прекрасный день, после того как я проживу сто лет.